— «О, наглый лжец!» — думала Агриппина, слушая Палласа: — «и это он говорит мне, которой известно не менее, чем ему самому, его происхождение и то, что он был не более, как простым рабом у Антонии — матери императора; он смеет гордиться своей мнимой бедностью, да еще в моем присутствии, и притом зная, что для меня вовсе не тайна, что своими грабежами он в каких-нибудь четырнадцать лет скопил себе целых шестьдесят миллионов сестерций».
Несмотря на это Агриппина поспешила скрыть от своего сообщника презрительную усмешку, появившуюся было на ее красивых губах, и шепотом сказала еще раз:
— Клавдий должен умереть!
— Замысел опасный, — заметил внушительно отпущенник.
— Нет, если только мы сумеем как следует скрыть его от глаз света, — возразила императрица. — А кто осмелится говорить о том, на что малейший намек равносилен смерти?
— Вы должны, однако, помнить, что если вы дочь незабвенного Германика, то и император его брат, и войско никогда не согласится поднять оружие против него, — сказал Паллас.
— Я не думаю обращаться к содействию преторианцев, — отвечала Агриппина. — Есть иные средства: под этим дворцом, в его подземных казематах, заключена одна особа, которая будет мне пособницей в этом деле.
— Локуста! — понизив в свою очередь голос до шепота, проговорил Паллас с невольным содроганием. — Но у императора есть свой praegustator, на обязанности которого лежит отведовать от каждого блюда, от каждого кубка, поданного цезарю.
— Знаю! Должность эту занимает евнух Галот, — сказала Агриппина. — Но его подкупить не трудно, и мне он не посмеет противоречить.
— Но у Клавдия есть и свой врач.
— Знаю: знаменитый Ксенофонт, — улыбаясь многозначительно, сказала Агриппина.
Паллас, пораженный не то ужасом, не то удивлением, молча возвел руки кверху. Смолоду лишенный всяких принципов нравственности, он, однако, ни разу еще не обагрил своих рук в крови. Обдуманная преступность Агриппины и ее хладнокровие невольно его привели в трепет: небезопаснее ли было бы ему последовать примеру Нарцисса и оставаться верным своему государю? Долго ли еще будет он человеком, нужным императрице для ее целей? И какая постигнет его участь, когда она с сыном более не будет нуждаться в его содействии?
Заметив тревожные думы отпущенника по выражению его лица, Агриппина поспешила его мыслям дать другое направление.
— Клавдий, верно, все еще в триклиниуме[3] за вином, — сказала она. — Пойдемте к нему. Адеррония, дежурная дама моей свиты, пойдет за нами.
— Нет, императора уже давно унесли в спальню, — ответил Паллас. — Но, все равно, если вы желаете его видеть, я готов проводить вас на его половину.
И говоря это, Паллас направился к выходу. За ним последовала императрица в сопровождении своей верной наперсницы Ацерронии. Проходя открытым двором, где был дворцовый караул, из отряда преторианцев, Паллас подошел к центуриону Пуденсу и дал ему пароль на ночь.
— Император почивает, — доложил один из рабов, стоявших на страже у дверей, когда Агриппина вместе с Палласом переступила порог опочивальни императора.
— Хорошо, — сказала императрица, — вы пока можете удалиться. Нам необходимо переговорить с императором о деле, и мы подождем здесь, когда он проснется. Подайте мне светильник и ступайте. Ацеррония подождет нас за дверьми.
Передав Агриппине золотой светильник, стража молча покинула опочивальню. Здесь, среди комнаты, на низком роскошном ложе лежал опьяненный император и храпел. Красный, с опухшим лицом, с седыми волосами, в беспорядке всклокоченными, с венком из лавров, сбитым на лоб, со ртом полуоткрытым, в пурпуровой тоге, безобразно смятой и залитой вином, он менее всего походил на императора.
— Пьяница, кретин! — с невыразимой ненавистью, как во взгляде, так и в голосе, прошипела Агриппина, подойдя к ложу и осветив светильником старческое обезображенное пьянством лицо Клавдия. — Разве не права была его мать Антония, часто величавшая его позором рода человеческого? И удивительно ли, если брат мой Кай позволял себе потешаться над ним, бросая в него за одно с своими гостями косточки олив и фиников, когда он засыпал за столом. Я сама не раз видела, как обмазывали ему лицо виноградным соком и, стащив с его ног сандалии, надевали ему их на руки, чтоб, проснувшись, он ими протер себе глаза. И подумать, что этот презренный человек-властитель пол мира, тогда как мог бы быть на престоле римских цезарей такой даровитый юноша, как мой красавец Нерон!