— Кто? Известно, кто… Либо злодеи, воры… Либо и того хуже: иуды, шпики, от москалей подосланные… Вот кто! Ничего, что они поляки. Теперь свои своих продают.
— Может, ты и прав, Михась. Да нам с тобой бояться нечего. Ты парень смышленый. И я себя в обиду не дам. Спасибо за охрану… Ну, сторожи… А я пойду, огляжу все… Бог на помочь!
— Припадаю к ногам вашим, пан!..
Дальше двинулся старик, сопровождаемый псом. Тихо, темно кругом. Не светится нигде позабытого огонька, могущего породить пожар; спят люди. Кони тихо пофыркивают изредка в стойлах своих, петухи перекликаться стали к полуночи или почуяв перемену погоды на завтрашний день.
Мошинский миновал двор и остановился у небольшой двери одного из сараев, совсем близкого к первым деревьям сада. Большим ключом отпер он прочную дверь и слегка приоткрыл ее, прошел нагнувшись, чтобы не задеть головой о верхнюю перекладину. Слабая полоса света вырвалась из двери в ночную темноту и сейчас же погасла, словно сломилась, как только закрыл за собою старик темную дверь.
Вдоль голых стен склада стояли большие ящики с нераспакованными товарами. В дальнем углу темнела груда ковров, на ней лежал человек, который при входе хозяина стал сбрасывать с себя большую волчью шубу с высоким воротником, служащую ему вместо покрывала, и поднялся на ноги.
Мазур, стоя еще за дверьми сарая, почуял там чужого и угрожающе зарычал. Но старик погрозил ему, цыкнул:
— Цыц, Мазур… Свои!..
Фонарь с зажженной свечой стоял на ящике у ложа, устроенного из ковров, и озарял помещение. Озаренные снизу, оба человека и собака кидали огромные странные тени по стенам до самого потолка кладовой. Когда оба человека протянули и пожали друг другу руки, тени почти слились.
— Пану Виллиму мой привет! — по-польски заговорил Мошинский. — Жив еще пан? Не замерз?
— Нет. Дзинькую[19] вас, — с трудом, плохим польским говором ответил тот. — Шуба бардзо[20] тепла… и ковры. Да и там, на дворе, не холодно, должно быть? А?
— Нет, подувает… Будем лучше по-немецки, пане… Я немного умею, господин Вильгельм. Научился, когда жил в Пруссах, — медленно, но довольно правильно повел по-немецки разговор Мошинский. — А вы что, читали? От скуки?
Он указал на томик Вольтера, лежащий у фонаря на ящике, заменяющем остальную мебель в этом неуютном жилище.
— Да, читал… спал… Ел. Видите: почти все уничтожено.
Движением руки он указал на блюдо и миску, белеющие там же, на ящике, рядом с фонарем.
Странный обитатель холодного амбара был на вид человек лет тридцати, сухощавый, высокого роста, но держался сутуло, и это сильно скрадывало его рост.
Кроме того, он слегка кривил стан на одну сторону, особенно на ходу, как человек, привычный работать за письменным столом, склоняясь всегда в правую сторону. Его глаза навыкате, очевидно, были близоруки и привыкли к очкам. Но сейчас очков не было и приходилось глядеть, сильно щуря глаза. Голые щеки покрыты были свежим загаром от ветра и стужи, краснели сильнее обычного. Узкая, редковатая бородка и усы были чуть светлее его довольно длинных каштановых волос.
Коневые сапоги, простой, но чистый наряд русского крестьянина-дворового дополнялся нагольным тулупом, опоясанным домотканым поясом. Сверху накинут был полушубок, крытый темной китайкой. На голове — трешневик и рукавицы за поясом довершали этот костюм, в котором, несмотря на его полную выдержанность, замечалось что-то маскарадное. Особенно выдавали руки, нервные пальцы которых, без следа рабочих мозолей, не были скрыты сейчас рукавицами и предательски белели из-под набегающих рукавов полушубка.
Это был не кто иной, как Вильгельм Карлович Кюхельбекер, выдающийся участник событий 14 декабря[21]. Он успел уйти от ареста, покинув площадь Зимнего дворца, и теперь его разыскивали по всей России, в Польше, и особенно здесь, в Варшаве, где он очутился и нашел приют в доме пана Мошинского.
— Пойдемте-ка отсюда на вашу прежнюю квартиру, господин Вильгельм, в баню. Там потеплее будет. Особенно нынче: весь день топили. Да и сами можете жечь топливо понемногу, пока темно, не видно дыму из трубы… Обогреетесь. А то совсем посинели вы тут…
— О, нет, ничего… не беда! — возразил своим протяжным, глухим говором Кюхельбекер, но стал поспешно собираться, спрятал в карман книжку, надел рукавицы, поправил шапку на голове.
— Шубу я возьму. В бане она вам не нужна будет, только стеснит… Идемте.
Потушив фонарь на ящике и захватив его с собой, первым вышел и огляделся Мошинский. Сделал знак, пропустил в дверь гостя и запер ее на тяжелый, висячий замок.