Зато днем, при столкновениях с мужем, она все чаще поддавалась порывам неодолимого раздражения, которые, конечно, были ей самой неприятны, чуть проходил припадок гнева, и она только оправдывала эти вспышки плохим состоянием своего здоровья.
— Твоя болезнь — это граф "варьят"[40], — не выдержав, заявил наконец однажды цесаревич жене. — Ты не гляди так страшно на меня… Конечно, я и не думаю сказать чего-нибудь такого… понимаешь, обидного для тебя. Ты — совершенство из всех женщин, а из полек — в особенности. Вот уж могу спать спокойно, если бы даже не такая обезьяна в рединготе до пят, а самый первый Лоэнгрин или Мальбург сидел сиднем в твоей спальне… Я говорю о его вредных выдумках и затеях. Ксендз — не ксендз, а хуже попа! Чего ни придумает… И ты за ним идешь, как овца беспастушная за козлом за старым!.. Опомнись, матушка! Видит Бог, выведет он меня из терпения, я его прямо в окно выброшу, не говоря худого слова… Я его…
— Ничего ты ему не сделаешь, Константин, я уверена. Но грешно и говорить так о святом человеке…
— О шуте об этом… о придурковатом тунеядце, о грязном маньяке?
— Ты забыл, что и у вас, у схизматиков, мой друг, всегда чтили юродивых Христа ради, которые принимали на себя смиренный вид, переносили поругания, носили иго жизни вместо железных цепей и вериг… Так и этот святой…
— Из отставных распутников?! Хорош гусь, нечего сказать, почему он обратился к Богу, этот раскаивающийся дьявол? Когда мусульманин становится евнухом, он поступает в гарем, сторожит чужих жен… Понимаешь?.. Ну да не в том дело. Я тебя предупредил. Скажи своему "варьяту", чтобы он сократился… Я не шучу, женщина. Верь!.. Ну, теперь поцелуемся — и конец!
Однако Константин скоро убедился, что предупреждения плохо помогают.
Конечно, княгиня и граф стали осторожнее, сдержаннее, но в главном — изменения не было.
Княгиня совсем впала в чувственно-мистический транс и подчинялась влиянию Ильинского так же всецело, как он находился во власти своих наставников, отцов-иезуитов, не получивших пока доступа в пределы Бельведера.
Окружающие, особенно Фавицкий и Мориоль, особенно следящие за всеми подробностями семейной трагикомедии, осторожно старались, со своей стороны, поставить на вид цесаревичу всю опасность такой близости между маньяком-глупцом, графом и болезненно впечатлительной, слабой духом и телом княгиней.
Пижель, как друг Мориоля, помогал последнему и служил передаточным пунктом между князем и добровольными соглядатаями, конечно, не выдавая последних, а высказывая общие опасения, которые тут же находили для цесаревича полное подтверждение в недугах, все сильнее овладевающих княгиней.
Вечерняя тишина воцарилась в стенах Бельведера.
Ранние, зимние сумерки быстро надвинулись и одели тайной и мраком застывший парк, покрытое ледяной и снежной одеждой озеро, поляны и луга, теперь омертвевшие, одетые саваном снегов.
Граф Мориоль, каждый вечер приезжающий в Бельведер к вечернему заседанию в семейном кругу, в чайной гостиной, ранее обыкновенного появился во дворце, прошел к своему питомцу, потолковал с ним немного, затем отправился в комнату Фавицкого, имеющего помещение в верхнем этаже дворца.
Фавицкому были отведены две комнаты: одна побольше, вроде гостиной, и вторая, служащая кабинетом и спальней.
Не получив ответа на стук, граф на правах старшего наставника и многолетнего сотрудника раскрыл первую дверь и вошел, догадавшись, что Фавицкий сидит в кабинете и потому не слышит стука.
Обе комнаты соединялись узкою аркой с портьерами вместо дверей.
Не постучав даже на этот раз, Мориоль пошире раздвинул полы портьеры и, кинув быстрый взгляд кругом, заметил Фавицкого за столом с головой, опущенной на руки, как рисуют обычно пустынников, созерцающих Божество.
Перед ним под светом лампы стоял портрет-миниатюра в красивой рамке. Мориоль узнал черты лица княгини Лович, прекрасные и тонкие, хорошо переданные художником.
Заметив, что ему было надо, Мориоль отступил и сделал вид, что только приближается к арке.
Легкий кашель графа заставил Фавицкого очнуться от своего блаженного созерцания.
Быстрым движением положил он портрет на стол и прикрыл его толстым фолиантом, лежащим тут же, словно наготове.
— Можно войти? — раздался между тем мягкий голос Мориоля.