«Ее невозможно унаследовать; тот, кто жаждет ее, должен будет ее выработать огромным усилием. Прежде всего она требует исторического чувства, которое следует признать почти обязательным для всякого, кто хотел бы оставаться поэтом, после того как он переступит рубеж двадцатипятилетия; историческое чувство заставляет замечать не только ушедшее, но и нынешнее прошлое, оно велит поэту, чтобы он, когда пишет, держал в крови не только одно собственное поколение, но и осознание того, что совокупность литературы Европы, начиная с Гомера, а в ее рамках совокупность литературы его страны существует синхронно и составляет синхронный порядок». И еще: «Никто ни в какой области искусства сам по себе не может обладать абсолютным значением. Значение и признание любого существует только в соотношении с прошлыми поэтами и художниками. Невозможно оценивать автора в отрыве, его необходимо поместить для сравнения и противопоставления среди умерших».
Маленькая траттория заполняется завсегдатаями. Они входят, берут с полки под часами свою салфетку и садятся за свой столик к своим приятелям. Со знанием дела и аппетитом, который словно бы нарастал из поколения в поколение, едят спагетти, пьют вино, беседуют, играют в карты и кости. Беседа чрезвычайно оживленная. В итальянском в сравнении со всеми другими языками, пожалуй, самый большой ресурс междометий, и все эти via, veh, ahi, ih взрываются, как петарды. Догадываюсь, что речь идет о Палио. Через неделю Палио.
Название происходит от куска расписанного шелка, который ежегодно получает один из наездников в скачках вокруг Кампо, то есть рыночной площади. Каждый год 2 июня и 16 августа город превращается в большой исторический театр, который был бы весьма по вкусу Честертону{135}. Три городских района, или так называемые терци, — Читта, Сан Мартино и Камолья — выставляют своих наездников. Это наследие средневековой военной организации, которая делила город на семнадцать контраде, небольших войсковых общин, и у каждой из них был свой командир, своя церковь, знамя и герб. Дважды в год — причем на полном серьезе, а не только для туристов — разгораются страсти, делаются высокие ставки, плетутся запутанные интриги вокруг вероятного победителя. Празднество чрезвычайно красочное, шумное — суматоха, кони. Вот так, от истории остался костюм, а война превратилась в кавалькаду вокруг рыночной площади.
Я прошу у хозяина траттории самого лучшего вина. Он приносит прошлогоднее кьянти с собственного виноградника. Говорит, что его семья владеет этим виноградником уже четыреста лет, и лучше этого кьянти в Сиене нет. Сейчас из-за стойки он наблюдает за мной: что я буду делать с этим благородным напитком.
Полагается наклонить стакан и посмотреть, как вино стекает по стеклу, не оставляет ли следов. Затем стакан подносится к глазам, и, как говорит один французский поэт, глаза утопают в живом рубине и наслаждаются созерцанием его, словно китайского моря, полного кораллов и водорослей. Третий жест — приблизить край стакана к нижней губе и вдыхать аромат маммола — букетика фиалок, означающий, что это отличное кьянти. Затянуться им до самого дна легких так, чтобы внутри задержался запах зрелого винограда и земли. Наконец — но без варварской поспешности, — сделать небольшой глоток и языком растереть замшевый вкус по нёбу.
Я с одобрением улыбаюсь хозяину. Над его головой загорается большущая лампочка радостной гордости. Жизнь прекрасна, и люди добры.
На второе я заказал bistecca alia Bismarck[43]. Он оказался жилистым. Ничего удивительного — столько лет.
Это мой последний вечер в Сиене. Иду на Кампо бросить монетку в пруд Фонтегайя, хотя, по правде сказать, надежд вернуться сюда у меня маловато. Потом говорю Палаццо Публико и башне Манджа (а кому еще я могу сказать?) — adio. Auguri Siena, tanti auguri[44].
Возвращаюсь в «Три девицы». Очень хочется разбудить горничную и сообщить ей, что завтра я уезжаю и что тут мне было хорошо. И если бы я не боялся этого слова, я бы сказал, что был счастлив. Вот только не знаю, правильно ли я буду понят.
Ложусь в постель со стихами Унгаретти{136}. У него есть одно очень подходящее прощание: