Понял ли Азевич «до донышка» все, что происходило во времена коллективизации? Вряд ли. Да Быкову и не нужно, чтобы его герой «понял все». Для художественной правды этого характера гораздо важнее, что он оказался способен ставить перед собой такие болезненные вопросы. Если бы не война, не экстремальная ситуация — кто знает, встали бы они перед ним. Разве только в лагере — фашистском ли, советском… Ответы на них — и однозначные — похоже, знает автор. Но он не торопит ни своего героя, ни читателя, предоставляя последнему не готовые выводы, а тяжкий путь блуждания, вслед за Азевичем, по замерзшим лесам Беларуси и по его бередящим душу воспоминаниям.
Не перейдет ли то мерзкое прошлое и в будущее, после войны? Наверное, перейдет… То самое, что пережито с такой болью и великой обидой. Но это ведь страшно! Вот так положение, чтоб оно сгорело. И выбора нет никакого. Может, однако, что-то изменится, хотел переубедить себя Азевич. Не может быть так, как было, — не должно. Все же нельзя так с народом. Ведь и белорусский люд имеет право на человеческое отношение к себе[291].
Тяжелые раздумья Азевича о судьбе белорусского крестьянства неожиданно подводят к ошеломляющему выводу о том, что единственная надежда и опора этих несчастных, для большевиков не более чем незаконнорожденных людей, — вера в Бога, возвращение в церковь. «Стужа» — одна из первых работ Василя Быкова (вспомним, когда была написана начальная редакция романа), где, пусть осторожно, но начинает звучать тема народа и религии. В этом романе читатель находит не только символы христианской веры, но и многократные ссылки на Библию. Сам Азевич, возвращаясь в лес после побывки у сердобольной белорусской женщины, совершенно очевидно обращается за помощью к Богу, совершая необходимый обряд:
…и он, не стыдясь, перекрестился. Возможно, первый раз с начала войны. Немного даже смутился от этого своего побуждения, так как не крестился с детства — ни подростком, ни тем более с тех пор, как служил в районе. Но почувствовал, что теперь — было самое время, вероятно, уж не помешает. А может, и поможет. И ему, и той тетке, и всем, кто оказался в беде. Ведь кто еще им поможет…[292]
Возрождение белорусской литературы в XIX веке было связано в основном с крестьянской тематикой. Здесь следует помнить, что полное, юридическое закрепощение белорусского крестьянства, в отличие от русского, произошло почти на два столетия позже. Крепостное право было установлено на территории Российской империи в XV–XVI веках, укрепившись к началу XVII века, в то время как на территории исторической Беларуси крестьянство попало под гнет крепостничества, закрепленного законами Российской империи, только после последнего раздела Речи Посполитой, за пять лет до начала XIX века, Грамотность белорусского крестьянства снизилась до уровня русского уже в первом поколении крепостных. Восстание Кастуся Калиновского 1863 года, как мы знаем, привело к запрещению письменного белорусского языка. Тем более важно внимание к белорусскому языку таких просветителей и писателей, как Дунин-Марцинкевич[293], Францишек Богушевич[294], а при переходе к XX столетию — Янки Купалы[295], Якуба Коласа[296], Максима Богдановича и других, считающихся сегодня классиками белорусской литературы[297]. Все эти писатели в разной степени использовали как литературный, так и разговорный белорусский, причем оба варианта почитались царской официальной культурой как более низкие в сравнении с русским языком и определялись в качестве «мужицкого языка».
Несмотря на все различия, названные писатели обладали одной общей чертой: их интересы лежали не только в области «чистой» литературы, почти в той же степени их занимали характер, традиции, особенности народа, к которому они принадлежали. Нынешним языком обращались к проблемам национальной самоидентификации, внося таким образом свою лепту в научные (социальные, лингвистические, этнографические и исторические) области белорусистики. Эти традиции, начатые белорусской литературой в 1860-х, продолжились в XX столетии деревенской прозой Максима Горецкого (1893–1939), написавшего хронику жизни крестьянства своего поколения[298]. Написав свою жгучую хронику коллективизации, Василь Быков более чем достойно продолжил эту традицию.
293
Винцент Дунин-Марцинкевич (1807–1884), начавший литературную деятельность в качестве либреттиста, переводчика и драматурга, писал в основном по-белорусски и по-польски; он был также активным членом белорусского политического движения ранних 1860-х. Царская администрация, обвинив писателя в авторстве политических памфлетов и рассказов, продержала Дунина-Марцинкевича в тюрьме после его «Гутаркi старога дзеда» (Разговоры старого деда). Одна из наиболее известных работ Дунина-Марцинкевича — его перевод на белорусский «Пана Тадеуша» Адама Мицкевича.
298
Максим Горецкий был ведущим писателем и ученым своего времени, ставшим одним из миллионов жертв советских репрессий в Беларуси. Его работы были запрещены как на родине, так и на территориях Советского Союза до недавнего времени. В своем романе «Комаровская хроника», который автор писал 7 лет, Горецкий использовал как исторические сведения из X столетия, касающиеся крестьянства, так и биографические факты из жизни крестьян XX века. Только отрывки из этого романа были опубликованы в конце 1980-х.