Обе вставные новеллы вызывают разную реакцию у слушателей, способствуя раскрытию характера как слушателей, так и рассказчиков. Так, Шпак выказывает полное безразличие как к героям новелл, так и к рассказчикам. Толкач слушает, как бы впитывая в себя события и действующих лиц. Брытвин открыто презирает «мокрых куриц» — Преображенского и Ляховича, а Маслаков так же открыто уважителен к обоим и считает их, как и Толкач, людьми, которым следует подражать. Ведь и Степка, и его любимый командир убеждены в том, что средства не оправдывают цели и жить следует «по совести». Лазарь Лазарев глубоко верит в те же ценности, что Маслаков и Толкач. Поучаствовав не в одном сражении, вернувшись с войны с поврежденной рукой, Лазарев, как и Быков, пришел в литературу с богатым фронтовым опытом. Его глубокая профессиональная и личная связь с творчеством Быкова постоянно вовлекала Лазарева в жестокие споры с советской официальной критикой, которую представляли конъюнктурные лица типа Игоря Мотяшова. Поэтому Лазарев и не пропускал заявлений «мотяшовых» о том, что Брытвин — единственный «идейный» и положительный персонаж в романе «Круглянский мост»:
Итак, недостаточно идейным И. Мотяшов считает человека, который под угрозой смерти не отказался от того, во что верил, не признал гитлеровского превосходства, не захотел таким путем попытаться купить себе жизнь. Манипулируя этим понятием — идейность, — критик лишает его истинного смысла и реального содержания. Строя свои обвинения против «Круглянского моста» на зыбком песке софизмов, он для пущей важности песок называет гранитом, белое выдает за черное. Но стоит обратиться к повести, перечитать ее, и песок становится песком, белое — белым, а черное — черным[178].
Тридцать лет назад, когда замечательная книга Лазарева о Быкове была написана, критик не согласился с мнением Алеся Адамовича о том, что Быков начал пользоваться элементами притчи в своих произведениях начиная с 1960-х годов. Так, Лазарев предваряет мнение Адамовича, которое здесь последует за его собственным: «На мой взгляд, притча в качестве художественного ориентира для Быкова поминается за неимением точного определения. Но все это возникло не на пустом месте, а продиктовано в большинстве случаев стремлением выявить своеобразие его прозы. Пусть не подходит эта этикетка, но какое же свойство быковских повестей должна была она обозначать?»[179] — недоуменно вопрошает критик, который честно и сразу же воспроизводит кристально ясный анализ Адамовича: