Год спустя (в 1960-м) написана была В. Быковым вторая его повесть — "Измена" ("Фронтовая страница"), которую он, по его словам, "почти всю придумал как по сюжету, так и по характерам". На основе, конечно, своего немалого фронтового, жизненного, реальною оныта "придумал". И снова перед нами — вся тяжелая реальность войны, фронта, боя, но не самого первого, как в "Журавлином крике", а спустя бесконечные три года, когда у войны уже выработался свой быт, по-своему устойчивая повседневность, когда проясняются, реализуются не только прежде сложившиеся представления, характеры, но и те черты в людях, которые выработались или, во всяком случае, огранились уже самой войной. (Еще полнее проявится это в следующей вещи — в "Третьей ракете".) В. Быкова упрекают иногда, что, повествуя о 1944 годе, когда война уже шла к концу, а дело — к победе, он, дескать, не передает отличающуюся от 1941 года атмосферу конца войны. А ведь передает, и притом самым глубоким, самым свойственным серьезной литературе образом — через человеческие характеры, типы. Достаточно сравнить крепкого старшину Карпенко из "Журавлиного крика", в котором все — от долгой службы в казармах, от устава да от упрямого характера, с Иваном Щербаком ("Измена") или с комроты Ананьевым ("Атака с ходу"), которых "сделали" военные испытания — ожесточили, но и научили понимать цену человеческих слов, дел, солдатского братства и многого другого,— чтобы убедиться в неосновательности таких претензий к писателю. Трудно, нечеловечески тяжело героям В. Быкова и в 1944 году. А кто сказал, что в 1944-м или в 1945-м умирать солдату было легче? Ведь известно, что смерть обиднее всего, несправедливее всего представлялась как раз в день Победы...
И еще: именно к концу войны, после стольких жертв, испытаний, люди (герои В. Быкова) больше размышляют, задумываются — и над завтрашним днем тоже. Война, поскольку с нашей стороны это была справедливая, человечная война против фашизма, совсем не притупила в наших людях чувства добра, справедливости ко всему хорошему, но зато обострила до предела непримиримость к любой мерзости.
Это, а вовсе не горечь поражений питает, заряжает энергией быковские сюжеты.
...Немецкие танки ворвались в тыл наших наступающих (уже в Венгрии) войск и "учинили сильный, неожиданный разгром" обозам и некоторым боевым частям. Разгром жестокий, но это действительно не 1941-й, а 1944-й, и люди, кто остался жив, хоть и ошеломлены недавним непредвиденным поражением, смертью товарищей, хоть и испытывают понятную горечь, но твердо знают, как им быть, что делать. Нужно только обойти немцев, их колонны, танки, пробиться к своим основным войскам, и сразу поражение обернется победой: ведь на основном направлении наступаем мы, и вот только вернуться туда... Это — повесть "Измена".
Но в этой повести есть некто, кто учинил, чинит еще один разгром, опустошение (Блищинский), и тут задача посложнее. Ведь он — рядом, "свой", он тоже выходит из окружения, чтобы вместе с тобой, если повезет, уйти и в послевоенную жизнь. А пока именно по его вине погибает брошенный и раздетый им командир — майор Андреев, у которого он до этого выманил рекомендацию в партию, из-за него гибнет мужественный, самоотверженный Щербак. Блищинский больше всего и хлопочет именно об этом: как пристроиться в послевоенной жизни (в том, что выживет, он был уверен), у него все рассчитано на много лет, спланировано, обдумано. Блищинский даже особенно не прячет свое грязное нутро демагога, карьериста, приспособленца. Он ведь убежден, что все (кто умнее других) такие же, как и он, и все они только свои корыстные цели преследуют. Встречаются, правда, и другого сорта люди — вроде Щербака, Тимошкина. Но это простачки, которые не способны раскинуть умом, умело пристроиться. Он их настолько ниже себя считает, что даже не стесняется (перед Тимошкиным) нравственно обнажаться.
Это саморазоблачение, пожалуй, доставляет Блищинскому определенное удовольствие: все-таки утомительно никогда не снимать парадный мундир всяких "правильных" и осторожных слов. А тут, раз уж он позволил загнать себя в одну колею с этой фронтовой лошадью Тимошкиным,— так хоть душу отвести! Ведь он зол на себя, этот писарь Блищинский. Как это он позволил такое? И как позволил он немецким танкам подпортить ему анкету: ведь он теперь почти "окруженец". Все было так рассчитано — и вот на тебе! А вдруг сорвется то, что на годы спланировано, скорректировано! Тогда он, конечно, наплюет на все высокие слова, на которые натаскивал себя.