Выбрать главу

Тяжела была жизнь питерщиков — так называли уходивших на промысел. Поэт Суриков выразил горести и печали своих земляков. Возвращается питерщик домой и думает про себя:

Все убито во мне суетой и нуждой, Все закидано грязью столицы; В книге жизни моей нет теперь ни одной Освежающей душу страницы…

— Кончил я церковноприходскую школу, дальше бы пошел учиться, да где уж, — вздохнул Василий, — самого себя надо было кормить.

— Сколько же тебе лет в ту пору было? — спросил Кривочуб.

— Одиннадцать. Задира, никого не боялся, кроме знахарей. У брата моего Павки на загривке прыщ выскочил. Головой никак не повернет, спать не может. Позвала мать знахарку. Анкиндину-солоху. Не женщина, а страхолюд. Пришла она поздно, только когда огонь засветили, иначе не хотела. Стала Анкиндина высекать на Павкино лицо кремнем и огнивом искры и про себя причитает. Я в углу на корточках сижу, дрожу и боюсь. Утром Павка просыпается, а прыщ сгинул. С тех пор стал верить в знахарей.

— И теперь? — лукаво испытывал Кривочуб.

— Дурак я, что ли? — ухмыльнулся Василий. — Был мал — верил. Какой же парнишка в деревне не верит в знахаря?

Василий со слов отца помнил и старину. Отец его Константин рассказывал, как впервые познакомился с мужицким миром. Помнил, когда вокруг Ба́рщинки стояли болота да леса, как люди тайно собирались за светцом из лучины. За кушаком у каждого топор. Помнит, как однажды они ушли и до ушей его донесся звонкий гул топоров о вековые деревья. Помнит, как с ребятами побежали, голося: «Палы палить!» Побежал и Константин, перепрыгнул через канаву, опоясавшую обширную делянку, а дальше кучи хвороста. Появился огонь, по лесу треск пошел, пламя лижет иссохшую зелень, извивается змеей по земле. Столбы дыма поднялись в небо, вокруг птицы крикливо кружатся.

— И лес рубили, и палы палили, а бедность не переводилась, — закончил свой рассказ Василий. — Вот потому батя и пошел в маяки. Лежу это я как-то раз на голубце и думаю, что со мной будет, какую мне жизнь судьба уготовит. Вдруг вошел отец, обернулся лицом к образам, перекрестился, посмотрел на лубочные картинки, которые я развесил на прокопченных стенах, и говорит: «Пойду в Питер искать работу и Васятку прихвачу». — «Его-то зачем?» — спросила мать. «Пойдет по торговой части». На другой день отец надел картуз и длинную демикотоновую разлетайку. Меня одели в посконные штаны и холщовую рубаху. Перекрестившись, мы сказали матери: «Прощай!» — и пошли пешком на Питер.

И Исаакий, и золотая игла на Адмиралтействе, и бесчисленные памятники в городских садах казались Васятке перенесенными из сказочного мира. Все как будто бы понимал, но всего боялся: усатых городовых в белых перчатках, резвых лошадей, запряженных в высокие экипажи, электрического света, упрятанного в стеклянные шары, но пуще всего хозяина, купца второй гильдии Фадея Фадеевича Воронина. Ни свет ни заря, а Васятка уже в лавке убрал, прилавок тряпкой от пыли вытер, аршины разложил и дожидается прихода купца. Что за гильдия, Васятка никак не мог разгадать, расспросить некого, но считал, что, владея этой гильдией, можно все на свете купить.

Фадей Фадеевич не спеша спускался со второго этажа в лавку по винтовой лестнице, или, как он ее называл, по круглоспуску, открывал окованные и запертые изнутри двери, подходил к конторке и говорил:

— Поглядим, кого бог пошлет сегодня.

Шаг у Воронина, несмотря на его грузное тело, был тихий. Васятке казалось, что подошва на купеческих сапогах подбита войлоком. На нем всегда синяя поддевка и синий картуз, а по воскресеньям черный сюртук и черный картуз. Через жилетку тянулась золотая цепь с брелоком.

Общество купца угнетало мальчика, мир сузился до размеров лавки. Но вот однажды парнишка на побегушках у купца Асмолова прибежал к Фадею Фадеевичу разменять катеньку. Увидал Васятку, подмигнул и, пока купец считал деньги, шепнул:

— После работы выходи на улицу.

Васятка обрадовался. Спал он на кухне. Горничная и кухарка Луша, хотя ей и доставалось от ленивой и обжорливой купчихи и ее глупых дочек, весь день только и болтавших о женихах, сердцем от этого не черствела, на послушного Васятку смотрела, как на родного сына, и заботилась о нем. Не будь Луши, он давно убежал бы куда глаза глядят.

Вечером Васятка сказал тете Луше:

— Пойду за ворота, постою на улице.

— Иди, сынок! — ласково одобрила она.