Выбрать главу

Не все из того, что настойчиво внушал пролазчивый Киприан, доходило до сердца Василия, но соображение о том, что грех за клятвопреступление, жестокость, вероломство может взять на себя кто-то другой, а он, князь, простой смертный человек, слабый и грешный, может, таким образом, не совеститься и не каяться, было соблазнительным.

Василий велел организовать новую погоню за бежавшими от его кары дядьками Василием и Семеном, а при поимке обойтись с ними круто, как с переветниками, умыслившими злое дело.

Многочисленные чада Василия Румянцева горланили новую скандовку:

Завтра встанем, Завтра скажем «Нынче праздник!»

Оголодавшие за пост ребятишки торопились, завтра лишь Рождественский сочельник.

В обратный путь из Нижнего Новгорода Василий Дмитриевич наметил выходить послезавтра — двадцать пятого декабря.

Этот праздничный день Рождества Христова был отмечен в летописном своде монахом Печерского монастыря как день черный — как конечный день истории некогда славной и могучей державы, основанной Андреем Боголюбским. Это понимал и чувствовал монах-книжник, чьей рукой водило высшее духовенство и великий князь; но что думал простой люд?

Василий возвращался домой, но возвращался не с чужбины, как месяц назад. Оглядываясь окрест себя, он не видел ничего ни чуждого, ни незнакомого, ни непонятного — Нижний Новгород был словно бы продолжением Москвы, частью, украйной ее.

Заснеженные улицы, избы, клети, терема. На карнизах домов, на ветках деревьев — куржа, что белые кружева на расшитом вороте у девицы, которая прошла быстрой походкой мимо, печатая следы узкими подошвами красных сапожек. Тихо утром возле домов. Где-то лает неохотно собака, запел и поперхнулся на морозе петух. Бабы у ворот, размахивая руками, посудачили недолго и разошлись.

Топятся печи, из изб дым выползает вниз через волоковые окна либо подымается столбом из труб. Не горький дым, даже и вкусный: пекутся праздничные пироги.

Легок воздух, мягок снежок, морозец чуть щиплет.

Василий, закутавшись в медвежью полость, выглядывал из крытого возка, прощаясь взглядом с городом, который стал теперь его собственностью.

Все его — дома, храмы, амбары, и люди — его подданные.

Девица в меховой шапке. Старик с усами и бородой в инее, направившийся к торговым рядам; и еще один старик, с деревянной лопатой, которой он чистит подход к своему дому от калитки.

Мелькают, кружась, тулупы — желтые, черные, зеленые… Березы с розовыми ветками… Гуси с красными ногами… Дятел на дубу… Черные вороны на небе… Лошадь серая в яблоках… Еще одна лошадь промелькнула — масть не разглядеть, видна лишь богатая серебряная сбруя.

Глава IX. Страшный суд

Нет ничего более ценного в мире и ничего, требующего большего бережения и уважения, как свободная человеческая личность.

В. Вернадский
1

Что такое черный бор, знал Василий слишком хорошо с младых своих ногтей, о нем часто говорилось в семье как о важной части государственного приработка, особенно когда речь заходила об осенней тягости — выплате ордынской дани. Во время томления в сарайском плену зародилось в сердце Василия даже нечто вроде суеверного страха перед этим понятием. Тохтамыш требовал выплатить восемь тысяч рублей серебром, у Дмитрия Донского таких денег не было, и он рассчитывал выкупить сына из залога за счет этого самого черного бора, полученного с новгородцев. Василий терпеливо ждал, шли месяц за месяцем, год за годом, а отцу все никак не удавалось заполучить нужное количество серебра. У каждого приезжавшего из Москвы посла или великокняжеского боярина Василий спрашивал нетерпеливо: «Когда меня освободят?» — и в ответ слышал одно и то же: «Вот как черный бор с новгородцев получим». И стал этот черный бор даже уж ему в страшных снах сниться наподобие какой-то нечистой силы, на которую никак невозможно найти управу. И оттого, может быть, он и на самовольный побег из Орды решился?..

Теперь ему пришлось самолично разбираться с тем, из чего именно складывается черный бор, почему так упорно утаивают его новгородцы. Как и при отце, они одно ладили: «Бор дати не можем из-за полного оскудения черносошных смердов». По сообщениям московских доброхотов, не находившееся в зависимости от светских и церковных вотчинников сельское население черных, княжеских земель действительно очень бедствовало. Крестьяне, называвшиеся в новгородчине по-прежнему смердами, занимались в основном лесным перелогом, при котором земля использовалась лишь несколько лет, а потом надолго оставлялась для отдыха. В то время как на нивах Северо-Восточной Руси давно и прочно укоренилась трехпольная система, новгородцы и псковичи по-прежнему вели первобытное подсечное земледелие. К тому же и природа сама не благоволила им: то зима выдастся бесснежная, то поздние весенние морозы ударят и не дадут хлебам взойти, то дождливое лето вымочит все посевы на корню. Вот и в этом году летописец горестно занес на пергамент: «Весна была тепла, а лето студено и мокро и никакое жито не родилося с тех мест». И то было правдой, что бедствовал народ там постоянно. То запишет летописец, что «того же лета, разгневанием Божиим, умалися хлеба, и бысть драгость велми», так что зобница овса тогда стоила гривну, три меры ржи — полтину, пуд соли — гривну[103]. Случалось, от голода дело до людоедства доходило, если верить летописцу, записавшему: «…инии же и мертвыа скоты ядаху, и кони, и псы, и кошкы, и люди людей ядоша». А кроме людоедства в те голодные времена, когда в «Новгороде хлеб дорог бысть не только сего году, но всю десять лет: по две коробьи на полтину, иногда боле мало, иногда менши, иногда негде купить», еще и в рабство люди сами себя продавали: «…и бысть скорбь и туча хрестияном велми, толко слышати плачь и рыданье по улицам и по торгу; и мнозе от глада падающе умираху, дети пред родители своими, отци и матери пред детьми своими; и много разадошася: инии в Литву, а инии в Латиньство, инеи же бесерменом и жидом не хлеба даяхуся гостем»[104].

вернуться

103

Цены указывались из расчета, что полтина серебром равна пятнадцати гривнам.

вернуться

104

Все приведенные наблюдения очевидцев изложены в «Новгородской первой летописи старшего и младшего изводов», и нет оснований подозревать летописцев в том, что они преувеличивали.