Словно бы душно стало в церкви — то ли от жара горящих свечей, ладана и дыхания молящихся, то ли от суетности, неуместности тех забот, что завладели вдруг Андреем. Чтобы оградить себя от них, он нарочито усилил голос, так что теперь и Феофан мог слышать.
— В тебе есть власть, жить нам или умерети. Уложи гнев, милостиве, его же достойны есмь поделом нашим… Отнеле же бо благопризрение твое на нас, благоденствуем, аще ли с яростию призриши, ищезнем, яко утренняя роса… Сущая в работе, в пленении, в заточении, в путех, в плавании, в темницех, в алкоте и жажде и в наготе вся помилуй, вся утеши, вся обрадуй, радость творя им, и телесную и душевную…
Взгляд Живаны чувствовал на себе Андрей до конца службы, а когда потом вышли с Феофаном на паперть, тайно вздохнул и подумал, что он нынче уж не встретится с ней лицом к лицу.
Пересекли заметенную, в сугробах площадь и, обогнув храм Архангела Михаила, через Константино-Еленинские ворота направились по улице Великой мимо церкви Николы Мокрого. А возле следующей церкви — Зачатья Анны на Мокром конце — поравнялась с ними женка в заячьем торлопе. Поравнялась и встала в колеблющемся свете факелов (два челядина у входа в храм держали в руках длинные шесты, на верхних концах которых жарко полыхало в медных чашах масло). Андрей с Феофаном сразу узнали ее, остановились, переглянувшись: она — Живана! Но странно: не досаду и раздражение, но тихую радость ощутил в своем сердце Андрей и подумал даже, что неудовольствие и беспокойство переживал бы он в том случае, если бы она не встретилась, не пришла… «Рассеянный ум мой собери, Господи, и оледеневшее сердце очисти, яко Петру, дай мне покаяние, яко мытарю — воздыхание и якоже блуднице — слезы», — помолился он тайно, обратив взор на храм Анны, давшей жизнь дочери своей — Пречистой Деве Марии.
А Живана тем временем высвободила тонкую белую десницу из рукава[47], придерживая его одной левой рукой, осенила себя крестом:
— Матушка-заступница, сделай тайное явным!
Повернулась к Андрею, и он не столько увидел, сколько угадал в ее глазах все ту же неисцелимую тоску и кроткую настойчивость. И хотя ему слишком все хорошо было понятно, спросил:
— Что Пысою передать?
— Разве же он еще не постригся? — ответила она вопросом. И добавила: — А я в Хотьково надумала.
Вот и весь разговор, больше не о чем и речи сказывать, всем троим это очевидно, однако все трое стоят немо: Андрей боялся обидеть Живану, а та чего-то ждала еще, Феофан выдерживал молчание из вежества. Когда решил, что достаточно времени отпустил им двоим, объявил громко:
— Нечего стоять, как дроф! — Он уже отлично знал, что говорить надо не «дроф», а «столб», но также хорошо известно стало ему, что коверканье языка неизменно веселит русских, и на этот раз не ошибся: Живана засмеялась. Теперь можно было уходить.
Когда стали пересекать Васильевский луг и еле угадываемую под снегом Рачку, Феофан буркнул.
— Вот дэвка — дороже шапки!
— Ты опять ошибся словом… Не дороже, а дешевле, — рассеянно поправил Андрей, но Феофан упрямо повторил:
— Дороже! Не ошибся, а сказал, что хотел сказать. Что же, пропала шапка-то твоя, гляжу, все в заячьем треухе величаешься?
— Да, да… — все в том же пригнетенном состоянии духа находясь, подтвердил Андрей.
— У тебя шапки нет, у Пысоя невесты, а у резоимца гешефт.
— Не трог его… Жизнь человека не зависит от изобилия его имения. Резоимец этот не верит в новый союз человека с Богом[48], а то бы устрашился, ведь сказано: «Легче верблюду пройти в игольное ушко, нежели богатому в царствие небесное».
Феофан доволен был, что сумел растормошить Андрея, и он с еще большим азартом поджег его:
— Не верблюду, а канату.
— Я сам читал…
— Ты же читал по-славянски, а по-гречески «канату»[49].
Вскоре вышли на накатанную и блестевшую при свете луны Болвановскую дорогу, стали пересекать второй приток Москвы Яузу, которая в этом месте была очищена от снега. Завидев гладкий лед, Феофан по-мальчишески заулюлюкал, разбежался и поехал на подшитых, осоюзенных кожей валенках к противоположному берегу. Андрей без особой охоты, но сделал то же, и, пока догонял в скольжении грека, тот стоял, не двигаясь и ревниво следя, не перейдет ли Андрей на шаг, не станет ли дополнительно еще отталкиваться.
49
Вполне возможно, что Феофан был прав: слова «верблюд» и «канат» в греческом написании разнятся всего одной буквой, так что переводчику очень просто было ошибиться, а потом уж неловким посчитали править текст священной книги.