Выбрать главу

— Больно страшно погорели мы, как вспомнят люди о том пожаре, всякая охота руки греть пропадает — не самолично один я костры раскладывать запретил на улицах… Каменный город надо строить. Храмы все будем ставить на века, вот только где каменных здателей да изографов хороших найти…

Феофан нарасхват — и дядя Владимир Андреевич его манит в Боровск да Серпухов, и Юрик свой Звенигород отстраивает. Надеялся я зело крепко тут на одного своего изографа первостатейного, а он подводит…

— Кто такой?

— Да рядом со мной сидит.

Посмеялись, Андрей посерьезнел, после долгого молчания сдержанно пообещал:

— Вот съезжу, образуюсь, как Феофан выразился, тогда, может, наставит Господь, вразумит.

— Надо подсобить ему.

— Кому?

— Господу.

Андрей с укоризной посмотрел на великого князя, однако не сумел сдержать опять веселого смеха. Но это уж и последнее их легкомыслие было: начали собираться званые гости.

7

В хоромине заметно развиднелось, хотя свечей еще не зажигали. Василий и Андрей одновременно посмотрели в окно — пурга кончилась. Об одном подумали оба, встретившись взглядами, и молча объяснились: Андрей вскинул в изломе красивые свои соболиные брови — де, не судьба, значит, оставаться мне, на что великий князь негодующе погрозил перстом.

Если честно признаться себе, то Андрею и не хотелось уходить, влекло его остаться в потешной палате да послушать великокняжеских бахарей и домрачеев. Он умел радоваться и самым малым радостям, видел их там даже, где другие люди равнодушными оставались или даже впадали в уныние. Ну, не радость ли найти в лесу хороший гриб, а затем вдруг да и заблудиться, поплутать среди деревьев до темноты!.. Или с Пысоем, либо с Александром в городки сыграть, да еще и обставить фигуры на две!.. А сколь великое удовольствие рыбку в Яузе или в Красном пруду поудить — сорог оранжевооких, окуней с багровыми еловцами!.. Много, слишком много радости кругом, несказанно хорош Божий мир! Ночью выйдешь на монастырский двор, запрокинешь голову — там ковшик большой: зимой донцем вверх, будто проливает воду, чтобы не замерзла, летом — черпает будто. А вокруг тебя — люди, птицы, деревья, травы, все хочется видеть, впитать в душу и самого себя почувствовать в беспредельности этого прекрасного мира Божьего. И начинаешь чувствовать некое связующее тебя с бесконечностью начало, которое отвлекает душу решительно от всех житейских и земных забот — занимают они не больше, чем резной воротний столб у входа в монастырь; и начинаешь вдруг прозревать то, что долго и трудно искал и что сейчас словно бы само далось, — не это ли состояние называют люди счастьем?

В великокняжеском дворце жили старики, имевшие по сто лет от роду, а один старик, у которого уж и единого зуба во рту не осталось, был столь старым, что и сам не помнил, сколько лет ему — знал только, что давно уж второй век живет. Называли их все уважительно верховными богомольцами. Можно было бы именовать их и просто придворными сказителями, кабы не были они все слишком уважаемыми за благочестивую жизнь и ветхость дней. Называли их еще и верховными нищими, было на Руси нищенство не пороком, но доблестью.[56] Жили они все подле великокняжеских палат в особых помещениях дворца и на полном содержании и попечении государя.

В длинные зимние вечера Василий Дмитриевич, как до него Дмитрий Донской, а еще раньше того Симеон Гордый, Иван Калита, призывал верховных богомольцев в потешную хоромину, где в присутствии великокняжеского семейства и особо званных гостей они рассказывали о старине.

Менялись государи, умирали и приходили им на смену новые богомольцы верховные, но все они свято хранили свидетельства о событиях и делах минувших, о дальних странствиях и походах, свершавшихся не только на их памяти, но известных им по рассказам почивших в бозе предшественников.

А кроме них были еще слепцы домрачеи, которые распевали былины под домры, и бахари, говорившие песни и сказки, гудочники, певцы и плясцы. Все они были одеты в пожалованные великим князем дорогальные, для скитания по дорогам, кафтаны и рясы из недорогих, киндячных и смирных тканей, хотя на иных были одежды и из крашеных материй, кумачных или зеленых.

Андрей с любопытством наблюдал, как заполняется хоромина взрослыми и детьми, людьми знакомыми и незнаемыми, в одеждах привычных и чудных заморских.

Пришла и Евдокия Дмитриевна, великая княгиня непраздная — в окружении малых сыновей и дочерей. Как и подобает матерой вдове, сидящей на вдовьем столе — на отчинном владении своего мужа, она была, по нравам своего времени, активным деятелем государственной жизни, вместе с великим князем Василием заседала в советах с боярами, принимала послов. А Софья Витовтовна, хотя именовалась великой княгиней тоже, от общества отстранена была, являясь членом не светского, но лишь домашнего мира. Но в потешную хоромину они приходили вместе, как равные. И сейчас вошли они дружной парой, сели в кресла по обе стороны от Василия. Софья была уж чреватой, чего не мог сокрыть и покров — общепринятая на Руси целомудренная женская одежда, в коей не допускалось ни единой складки, могущей греховно обрисовать хотя бы и перси, без опоясья, коим можно обнаружить стройный лиф, с длинной постанью, дабы укрыть до пят белы ножки. Андрей вспомнил слова Феофана, восхищавшегося чистой, святой Русью, где все пристойно и целомудренно, чуть приметно улыбнулся этому воспоминанию, но Софья Витовтовна неверно, дурно поняла его улыбку и, чтобы отвлечь от себя внимание, повернулась к домрачеям и гудочникам, повелела капризно:

вернуться

56

Нищенствовать, просить милостыню — значило воспевать о милостыне, а не просто побираться. И это касалось не только придворных (верховных) нищих, но и бродячих, бездомных, которые, когда просили милостыню, тоже непременно пели, притом пели исключительно духовные стихи.