Выбрать главу

Портрет писателя Алексея Феофилактовича Писемского. 1869

Ивановский художественный музей

Портрет драматурга Александра Николаевича Островского. 1871

Государственная Третьяковская галерея, Москва

Пожалуй, лишь в одном из портретов 1870-х годов присутствует нечто, похожее на пафос. Это Портрет купца Ивана Степановича Камынина. Акцентированная статика фронтальной позы, отчетливая композиционная симметрия, фиксирующая внимание как раз на асимметрии лица с как будто немигающими глазами и вопросительно-испытующим, устремленным на должника взглядом неумолимого кредитора. Камынин на портрете Перова изображен именно в статусе своего рода почитаемого, едва ли не иконного образа, в роли основателя купеческого дома, словно бы претендующий быть в центре семейного портретного иконостаса. Это особый сорт парадного портрета. Однако же и здесь утвердительный пафос этого портрета связан с представлением о благоденствии дома, с непреходящими ценностями устойчивого, традиционного бытового уклада. Конечно, у Перова и в этом случае получилась концептуальная формула - образ-олицетворение частнособственнического инстинкта с присущим самой его природе свойством бестрепетности, граничащей с душевной черствостью. Но здесь свойство это предстает вовсе не в плане крититически-обличительном, как то было бы в предшествующем десятилетии, но опять-таки в форме положительной, объективной констатации «истины фактического обстояния дел»; оно, это качество бестрепетной твердости, - совершенно того же рода необходимость, диктуемая инстинктом самосохранения, как неколебимость воина в битве, относимая к необходимым атрибутам воинской доблести. Только вот сугубо и принципиально интерьерный, домашний масштаб этой самой «доблести», в сущности, чужд самому понятию пафоса. Получается нечто вроде парадокса «беспафосного пафоса».

Портрет художника Алексея Кондратьевича Саврасова. 1878

Государственная Третьяковская галерея, Москва

Начиная с портрета Островского, многие портреты создавались по заказу Третьякова, и в самих избираемых для портретирования лицах, в самой этой избирательности, уже заключалась программа, которая просилась быть перенесенной на характеристику этих лиц - показать в них облеченных общественным авторитетом «властителей дум», так сказать, власть имеющих. Именно так, в таком именно «образе» изображал своих современников - Толстого, Салтыкова-Щедрина, Некрасова, того же Третьякова — по тем же заказам Третьякова Иван Крамской. Этой, несколько абстрактной, отвлеченной от всего будничного серьезности «жрецов общественного блага», какими представляются герои портретов Крамского, в портретах Перова противостоит сниженно- будничная, беспафосная, даже прозаически-скучноватая интонация.

Как будто бы единственным исключением, противоречащим этой «концепции», является самый знаменитый из портретов Перова - портрет Достоевского. Однако эта исключительность в большой мере кажущаяся. Она есть следствие обратной проекции на перовский портрет той экстраординарной репутации, которую Достоевский приобрел в глазах последующих поколений, то есть результатом «вчитывания» в этот портрет тех «мучений мысли», которые вычитываются в произведениях писателя. Между тем, согласно мемуарным свидетельствам, такая поза с замкнутыми на коленях пальцами в положении нога на ногу, с поникшими в плечами и взглядом, ушедшим в себя, была позой, свойственной Достоевскому в обычные минуты задумчивости. Это было житейски-похоже, не более того. Но именно этот портрет дает повод отметить немаловажную особенность портретного и вообще изобразительного метода Перова, как и его коллег - реалистов 1870-х годов. Если нам, например, будет предложено сыграть пластический этюд, изобразив «тягостное раздумье», то мы, не зная портрета Достоевского, скорее всего, примем эту самую позу, выражающую замкнутость, отъединенность, отягченность (согбенность), остановившийся «взгляд в себя». Это своего рода пластический иероглиф «думания думы», который однозначно прочитывается всегда и везде. Он располагается в области пантомимических экспрессий, которыми мы оповещаем окружающих о своем самочувствии - до, вне и помимо всякой живописи. Особенность изобразительного метода, о которой идет речь, состоит в том, что портретная характеристика у Перова творится и сосредоточена исключительно в этом слое изображения. Она существует, срежиссирована и поставлена как пантомимический этюд: она, эта портретная характеристика, готова в натуре до того, как художник взял в руки кисть. Живопись, живописное искусство при таком обороте дела оказывается как бы не у дел. Иначе сказать, такой метод не поощряет живописной изобретательности, так как для созидания портретной характеристики ее и не требуется.

Портрет писателя Федора Михайловича Достоевского. 1872

Государственная Третьяковская галерея, Москва

Заключение

Позднее творчество Перова обычно характеризуется как период поисков, в которых художник, как правило, терпит неудачу. Между тем сейчас, когда прочерчен весь путь развития живописи во второй половине XIX века, становится очевидным, что Перов обладал удивительной интуицией или просто умом человека, умеющего предугадать, вычислить или, как сейчас принято говорить, смоделировать на уровне сюжетной программы наиболее перспективные, интересные в художественном отношении, не повторяющие «пройденного» творческие задачи. Его «неудачи» отчетливо обозначают вехи на пути, по которому действительно двигалась живопись 1870 - 1890-х годов. Так, Христос в Гефсиманском саду - предвосхищение поздних картин Ге, Плач Ярославны и эскизы Снегурочки - композиций Виктора Васнецова.

В 1871 году состоялась первая выставка Товарищества передвижников. Перов был одним из его членов-учредителей и, вплоть до выхода из Товарищества - казначеем московского отделения. На первой передвижной выставке были представлены Охотники на привале, Рыболов и Портрет Островского. Если портреты Перова неизменно получали высокую оценку, то его «отрадные» жанры вызывали недоумение: как это вдруг прежний «певец скорби», мастер обличительных сюжетов превратился в заурядного бытописателя, изображающего обывателей, предающихся на пленэре праздному времяпрепровождению.

Но Перов по-прежнему остро ощущал «злобу дня», в том числе и живописную, и хорошо понимал, что время «остросюжетных» композиций ушло безвозвратно. «Искусство совершенно лишнее украшение для Матушки-России, а может быть, и не пришло то время, когда... любовь к нему будет законнее», - замечал он в одном из писем к Стасову. Кстати, союзником его здесь выступает не кто иной, как Чернышевский, в 1850-е годы ратовавший за «приговор явлениям жизни». В 1874 году он писал: «Переделать по нашим убеждениям жизнь русского общества... В молодости натурально думать о всяких химерах. В мои лета было бы стыдно сохранять наивность. Я давно стал совершеннолетним. Я давно увидел, в каком обществе я живу, какой страны, какой нации сын я. Хлопотать над применением моих убеждений к ее жизни значило бы трудиться над внушением волу моих понятий о ярме. Работать для людей, которые не понимают тех, кто работает для них, - это очень неудобно для работающих и невыгодно для успеха работы».