Скучный был первый день под Шуйским, недоуменный. И правду сказать, Марья Петровна стыдилась за своего суженого. Какой же это праздник без праздника? Без щедрот, без похвал, без крестных ходов, без скоморохов, без бочек меда для всеобщего веселья?
На Марью Петровну косились. Даже тятенька. Будто она и впрямь царица.
Призадумалась Марья Петровна. В оконце тайком на Агапку Переляя глядела. Кудрявый, в плечах сила играет, что ни слово — веселое, глаза сокольи… Переляй с Неустроем-колесником на каретном дворе лясы точили. Неустрой хоть и медведь видом, но по-своему тоже очень хорош.
В сумерках, на бедную головушку, на слезки Марье Петровне, соловей в саду защелкал. Растолкала княжна Лушу, и тайком, не скрипнув половицею, не вздохнув, выпорхнули под звезды, под светы Божьи.
Устроилась Марья Петровна в потаенном месте своему на рассохшихся санках, а Луше велела быть рядом, да не на глазах.
Соловей молчал. Может, спугнутый. И княжна, положа головку на облучок, глядела в звездные пропасти.
И так дивно сверкала Господня громада, дышала такою неизъяснимой ласкою, что Марья Петровна почувствовала, как молодо ее тело, как оно трепещет в предчувствии объятий. И вот он грех — пожелала Агапку Переляя хоть вполглаза увидеть. Ну прошел бы по двору, вдали — и ладно! Тут как раз соловей очнулся от дремы, и взрокотала трель его до самых глубин небесных, и наполнился мир весной и любовью, как чаша до краев.
— Луша! — взмолилась Марья Петровна.
Луша вот она. Княжна припала головкой к ее груди и, вся раскаленная, как пламя на звездах, и такая же ледяная, грелась, обмякла.
И вдруг заскреблось по забору. Оседлал забор лохматый молодец, в котором Марья Петровна сердцем угадала Переляя. Переляй спрыгнул внутрь двора и тихонько свистнул. Раздались шаги. Потом был между Переляем и по голосу Неустроем непонятный, пугающий сговор.
— Кресты готовы, — говорил Переляй. — С утра грянем.
— А что потом?
— Да хоть куда!
— А ты куда?
— А я туда, где вольному воля.
— В мелу ты весь. Макни рубаху у колодца.
— Макну. Разбуди утром. Как бы не проспать.
Дворовые мужики растаяли в ночи, а Марья Петровна с Лушею дрожмя дрожали от страха. А как пробрались в дом, легли вместе и спали под одеялом с головою.
Утром новость на всю Москву. Аховая! Воровские люди ночью пометили белыми крестами терема и дворы иных бояр, иных гостей, иноземцев и написали на тех дворах «царские указы» — «за измену предан такой и сякой на расхищение дотла».
Охотников исполнить указ собралось множество. И уж подступились к лучшим дворам и в ворота ударили, но царь успел стрельцов прислать. Разогнали татей. Без смертей, слава Богу, обошлось!
Марья Петровна чуть головку не сломала, думая, как же ей быть. Рассказать тятеньке про Переляя с Неустроем — грех на душу принять: ноздри обоим дворовым порвут. Не сказать — еще грешнее, ведь разбойники.
Марья Петровна перекрестилась, когда Луша принесла к обеду дворовый слух: сбежали! И Переляй сбежал, и Неустрой.
Марья Петровна, представив воображением своим Переляя, в другой раз перекрестилась. От греха своего наитайнейшего. Сохранил Господь, избавил и сохранил!
3 июня 1606 года под Москвою царь Василий Иванович с царицею-инокиней Марфой встретил мощи царевича Дмитрия. Гроб открыли, явили инокине и царю нетленное тело младенца-мученика. На царевиче было жемчужное ожерелье, шитая золотом и серебром одежда, царские красные сапожки, в левой руке платок, в правой орехи. Орехи свидетельствовали перед всем православным миром, что отрок не был самоубийцею. В свой последний миг земной жизни он не ножичек держал в руке, на который и упал, подкошенный падучей болезнью, но лесные орехи с пятнами невинной крови.
Инокиня Марфа как глянула на сыночка, как вдохнула в себя, а выдохнуть сил не стало. Та же прозелень ветхости легла на ее лицо, какая попортила нежное личико ее ребенка. Не упала, но ни единого слова не промолвила, хоть и обещала царю раскаяться принародно в грехах.
Шуйский, не дождавшись тех слов, сам восславил святого царевича. Гроб тотчас закрыли.
Отстранив Филарета и не слушая его объяснений о чудесах, проистекших от мощей во время похода из Углича, об исцелении недужных и калек, царь принял гроб на свое плечо и нес без перемены вместе с вельможами до Лобного места, где Москва поклонилась некогда изгнанному из столицы отроку.