Выбрать главу

— То вчера можно было грозить, — ответил Василий Иванович, — вчера, когда города стояли заодно. Теперь как узнать, что у людей на уме, какой русский с русскими, а какой русский с поляками? Всякому известно, что Вор — это Вор, только совесть нынче на торгу. Прибыльнее совести товара нынче нет. Скажи-ка мне, Нагой, так ли твой государь размышляет или старец Василий Иванович уж совсем не прав?

Нагой вздрогнул.

— В твоей государевой грамоте, пресветлый государь, все сказано уж так правильно, что вернее нельзя. «Коли вместе не соберетесь, сами за себя не заступитесь, то увидите над собой от воров конечное разорение, домам запустение, женам и детям поругание». Какой еще грозы надобно?

— Вот и слава Богу, — сказал Василий Иванович, ясными глазами глядя то на Воротынского, то на Сашку Нагого. — Слава Богу, что хоть мы-то сами себя не предали. Все плачут о погибели царства, один я, видно, сух глазами. Мы матушку свою не спасем, а Бог спасет. Русь-то святая, спасет ее Господь, спасет, но мы-то все будем каковы, коли не ей службу служили, не Господу, а одной только лжи?

Он поднялся с высокого своего места, поглядел опять на Воротынского, на Нагого и, еще более бледный, но строго решительный, покинул Думу.

Его крошечка дочь умерла на заре.

Он ни с кем не пожелал поделиться горем. Чтобы слух не просочился за стены терема, ни единому слуге не позволяли даже к порогу приблизиться.

Хоронили царевну глубокой ночью, тайно. Будучи свидетелем надругательства над останками Бориса Годунова, Шуйский не хотел, чтобы драгоценные для него гробы кого-то повеселили после его собственной кончины.

Когда измученные второй уже бессонной ночью, осиротевшие, царь и царица легли в постель, Марья Петровна взяла руку господина своего и положила на свой живот.

— Василий Иванович, свет мой, а ведь я опять тяжела.

И они тихо плакали, и слезы их были горячие.

В ту ночь из Москвы к Вору бежал думный человек Александр Нагой и близкий царю князь Михаил Иванович Воротынский.

5

Москва, как и Троице-Сергиев монастырь, была в осаде, а все же на масленицу без блинов не осталась. Но в субботу, что зовется золовкиными посиделками, когда ставят снежные города, берут их с бою и купают воеводу защитников крепости в проруби, в хороший веселый день, а пришелся он в 1609 году на 17 февраля, на преподобного Федора Молчаливого, на Красной площади поднялся большой шум.

Верховодил бунтовщиками Гришка Сунбулов. Три сотни дворян, обросших толпой холопов, охотников пограбить, стали клясть царя, обвиняя во всех бедах, грянувших на Россию.

Толпу в Москве испокон веку принимали за народ. «Народ» этот глотками Сунбулова и дружка его Тимошки Грязного потребовал для ответа бояр.

Бояре, хоть не все, но явились. На Лобное место поднялись князь Мстиславский Федор Иванович, Романов Иван Никитич, князь Голицын Василий Васильевич.

— Сведите с престола Шуйского! — кричали дворяне. — Вы нам Ваську посадили на шею, вы его и стащите прочь! Он царствует, да дела не делает. Страну погубил и нас всех погубит.

Бояре, ничего не отвечая, сделали вид, что отправились за царем, а сами разбежались кто куда и попрятались.

На площади из сановитых остался один Голицын. Ждал, не выкликнут ли его в цари?

Видя, что царя не ведут, бояре упорхнули, Сунбулов приказал охочим людям бежать в Успенский собор, привести патриарха Гермогена.

Гермоген читал молящимся Евангелие, когда в Успенский собор ворвались взбудораженные гилем бесшабашные кабацкие людишки.

— Патриарх! Тебя народ ждет!

Гермоген продолжал чтение, но его схватили за руки, потащили вон из собора.

— Что вы делаете?! — завыли от горя женщины. — Безбожники!

Один детина, окруженный такими же лоботрясами, разбрасывая толпу, вернулся, взошел на алтарное возвышение и крикнул на баб:

— Цыц! Это мы безбожники? Это мы Гришке Отрепьеву кадили или попы? Это мы в Тушине кадим Вору или Филарет с попами? Бояре посадят нам в цари поляка-латинянина или татарина — попы будут кадить и петь татарам и полякам!

Бабы завыли пуще, детина заматерился, загромыхал непотребными словесами, но кровля на его башку не рухнула.