Выбрать главу

Как хороши воспоминания о нем, которые так полно и жадно, тоже будто в запоздалое утешение приводит Коробов. Люди все разные вспоминают, а делаются будто на одно лицо, и лицо это – шукшинское. Он сквозь каждого проступает, будто в каждом выводит на свет божий самое простое и здоровое, и они на минуту забывают свое актерство или писательство и становятся такими же чистыми, здоровыми, коренными людьми, каким был Шукшин, и уже через эту позабытую простоту сердца понимают и пишут его, и он выходит живой, тоже прежде всего именно открытый родной человек.

Однажды мне рассказывал о нем директор Музея С. М. Эйзенштейна Наум Клейман – человек по—эйзенштейновски предельно интеллектуальной, напряженной, какой—то уж разреженной культуры, совсем вроде далекой от Шукшина, а и у него рассказ как будто внутри скорректировался Шукшиным. Я приведу его, как запомнил, потому что каждое воспоминание дорого и хоть нового к образу не прибавляет, но как бы на мгновение и воскрешает живую шукшинскую душу. А это само по себе немало.

«Году в 63–м мы затеяли молодежное объединение и ездили в Сибирь „обкатывать“ его. Вася вез показать землякам свой диплом „Из Лебяжьего сообщают“, а я – „Ивана Грозного“. Вася „Грозного“ не любил („Ни одного живого кадра – все башкой. У нас его и смотреть не будут“). Приехали, показали. Оба простыли. Матушка Васина Мария Сергеевна настряпала воз пельменей, и мы принялись лечиться. И как—то между делом, будто само собой, Мария Сергеевна сказала: „Не приведи Бог царем—то быть. Не пожелала бы я этого ни себе, ни Васе“. „Грозный“, оказывается, засел в ней и не давал покоя. Вася поглядел на мать, на меня и как—то счастливо хмыкнул – не удивился, а обрадовался – за мать, за земляков.

А потом мы поехали на прииски в Бодайбо. Везли нас куда—то в поселок узкоколейкой. Ночь метельная. Прожектор паровозный режет снег, паровоз мотается на стыках, и луч выхватывает слева и справа вышки, проволоку, зону за зоной. Машинист привычно рассказывает: «Тут были бабы, их, если кого не хватало на поверке, сажали на снег без штанов, половина так и замерзала. А тут – мужики, этих и сажать на снег не надо было, их из шахт не выпускали…» И так километрами. Хотелось уже, чтобы он перестал. Страшная была поездка. В гостинице у нас был один номер, я включил радио, а там Яхонтов прямо с первой строки читает: «Во глубине сибирских руд / Храните гордое терпенье…» И Вася как—то сразу так тяжело, так беспомощно открыто захлебнулся слезами, что и я не устоял. И мы уже потом не забывали этого мгновения».

Для меня все эти воспоминания – лучшее подтверждение, что Шукшин был наиболее личным из русских художников. Никак не литератором только, ни актером, ни режиссером. Мы даже как будто были «умнее» его и относились именно как к младшему брату – непутевому, заводному, всякую минуту готовому загнать нас в сомнительную ситуацию, из которой неизвестно как выпутываться, но чистому душой и оттого чуть снисходительно любимому. Наше бедное интеллектуальное знание какой—то своей частью стыдилось его, как стыдятся хороших, но не умеющих повернуться деревенских родственников, а в душе мы тосковали и про себя верили, что и сами еще можем вернуться к этой здоровой наивной чистоте. Мы благодарили его за то, что он «легализовал» наше загнанное в подполье лучшее, позволил не стыдиться того, что мы торопились загородить «воспитанием» и комплексующей оглядкой на чужое суждение, на скверно понятую нами городскую культуру, за которой уже маячила «культура рыночная».

Увы, всем последующим своим поведением мы доказали, что хватило нас ненадолго, что не устояли мы на шукшинской ноте, не помогли ему, не поддержали и в конце концов оказались все—таки раздавлены своей вечной унизительной оглядкой на «цивилизованные страны», предали свою волю и правду за чечевичную похлебку цветистой пошлости, с которой воюет ночами на книжных прилавках бедный рабочий том Шукшина. А теперь вот будет воевать и книга Коробова о нем.

Этим предательством мы не просто столкнули Шукшина в «культурные чудики», в милое, но уже невозвратное культурное предание, хотя одно это должно было насторожить нас, – мы своротили с наследованного живого народного пути и теперь надолго обречены множить только «посторонние» («как это… как свидетель»), «букеровские» книги и жить «со стороны».

Есть в воспоминаниях Юрия Скопа пронзительный и на глубине символический эпизод.

«На „Странных людях“… снималась массовка – проводы гармониста в армию. В фильм он не попал, но дело не в этом…

День выдался самое то… Человек сто, а может, и поболе

вышло на расставанье. С песней… Живет в народе такая – «Последний нонешний денечек… " Мотор! Пошли… Головная актерская группа вроде бы ладно взяла песню, а хвост массо—вочный не тое… Позабыли, оказалось, песнь—то… Дубль, другой… Макарыч яриться начал… Пленка горит, а в результате – чепуха сплошная. Вот тогда и взлетел Макарыч на пригорок, чтобы все его видели, остановил яростным взмахом движение и как рявкнет:

– Вы что?! Русские или нет? Как своих отцов—то провожали?! Детей! Да как же это можно забыть? Вы что?! Вы вспомните! Ведь вот как, братцы…

И начал:

– Последний нонешний денечек… – зычно, разливно, с грустцой и азартом бесшабашным за всю массовку вложился в голос. Откуда что берется?.. И вздохнула деревня, прониклась песней…

Когда расходились, сам слышал, как мужики и женщины тосковали: вот уж спели так спели! Ах…»

Мы все спели с ним последний раз. Теперь песня кончилась. И уже некому устыдить нас: «Да как же это можно забыть?!»

И некому отозваться…

Валентин Курбатов

ОТ АВТОРА

Сейчас многие, кто берется писать для любителей российской словесности, вспоминают слова Александра Блока:

Печальная доля – так сложно,Так трудно и празднично жить,И стать достояньем доцента,И критиков новых плодить.

Помнил о них и я, когда работал над этой книгой, тем более что она – второе обращение автора к Василию Макаровичу Шукшину, его жизни и творчеству: в 1977 году в издательстве «Советская Россия» увидела свет моя работа «Василий Шукшин. Творчество. Личность».

Данная книга не является дополненным переизданием предыдущей, хотя некоторые ее страницы (именно некоторые) и повторяют то, что было уже мною сказано ранее.

Более всего в новой работе я стремился передать «сложность» и «праздничность» – историю души, диалектику человеческого и творческого характера Василия Макаровича Шукшина.

Насколько это удалось – судить читателю.

Владимир Коробов, ноябрь 1980 г.

Часть первая

БЕЗДОМНЫЙ ХОЛОД

Итак, с рождения вошло —Мир в ощущении расколот:От тела матери – тепло,От рук отца – бездомный холод.Кричу, не помнящий себя,Меж двух начал, сурово слитых.Что ж, разворачивай, судьба,Новорожденной жизни свиток!И прежде всех земных заботТы выставь письмена косыеСвоей рукой корявой – годИ имя родины – Россия.

Алексей Прасолов

1. НА ЗАРЕ ТУМАННОЙ ЮНОСТИ

Больно вспоминать. Мне шел семнадцатый год, когда я ранним утром, по весне, уходил из дома. Мне еще хотелось разбежаться и прокатиться на ногах по гладкому, светлому, как стеклышко, ледку, а надо было уходить в огромную неведомую жизнь, где ни одного человека родного или просто знакомого, было грустно и немножко страшно. Мать проводила меня за село, перекрестила на дорогу, села на землю и заплакала. И понимал, ей больно и тоже страшно, но еще больней, видно, смотреть матери на голодных детей. Еще там оставалась сестра, она маленькая. А я мог уйти. И ушел.

Шукшин. Только это не будет экономическая статья…

«Иди, юноша, в молодости твоей, куда ведет тебя сердце твое и куда глядят глаза твои!» – сказано в древней, древней книге.

Он уходил тогда не только по зову сердечному (очень еще смутному). Он просто уходил. Из—за куска хлеба. Не лишнего, а насущного куска, которого не было.

Вини войну…

Но что же с ним было дальше, потом? В одна тысяча девятьсот сорок шестом году? В сорок седьмом? В сорок восьмом?.. Вот – его рассказы, статьи, романы, немногочисленные сохранившиеся письма. Вот – опубликованные и неопубликованные воспоминания друзей и знакомцев. Вот – свидетельства очевидцев, легенды, слухи, анекдоты, наконец, но… Но при всем многообразии этого материала, богатого в целом на факты и даже подробности его жизни, над этими именно годами – годами «ухода» – висит какой—то таинственный покров.