Выбрать главу

Впрочем, «иначе» писать он все же пробовал – и в «Братьях», и в элегической предвоенной «Поездке в Загорье», и в полном затаенной боли стихотворении «Матери» (Мария Митрофановна вместе с семьей еще находилась в ссылке):

И первый шум листвы еще неполной, И след зеленый по росе зернистой, И одинокий стук валька на речке, И грустный запах молодого сена, И отголосок поздней бабьей песни, И просто небо, голубое небо — Мне всякий раз тебя напоминают.

Истинное же рождение Твардовского как великого русского поэта произошло в трагическую пору народной истории – в затяжную и кровавую зимнюю кампанию в Финляндии и Великую Отечественную войну. Он был фронтовым корреспондентом, испытал горечь страшных поражений и потерь, попадал в окружение, сталкивался с множеством людей – когда надолго, когда на краткий, но навсегда запомнившийся миг. Позже он сказал об этом в своей «Книге про бойца», ставшей поэмой «Василий Теркин»:

Вспомним с нами отступавших, Воевавших год иль час, Павших, без вести пропавших, С кем видались мы хоть раз, Провожавших, вновь встречавших, Нам попить воды подавших, Помолившихся за нас.

Замечательна и парадоксальна судьба этой книги! Написанная в пору, когда для автора, как и для множества современников, Сталин был величайшим авторитетом, она понравилась вождю. Свидетельство тому – и новая Сталинская премия, присужденная поэту, и то, что, по воспоминаниям Хрущева, «Сталин с умилением смотрел на картину с Василием Теркиным» (написанную художником Решетниковым). Он видел в герое книги бравого, исполнительного солдата, безотказный «винтик» (по известному выражению вождя) армейского и даже государственного механизма.

Но вот что знаменательно. Первые же главы «Василия Теркина» появились в печати в трагические месяцы 1942 года почти одновременно со знаменитым сталинским приказом № 227 и фактически дерзко противоречили ему. Сталин клеймил солдат отступавшей армии, якобы «покрывших свои знамена позором», обвинял их в «позорном поведении» и даже в «преступлениях перед Родиной». Твардовский же болел душой и за своего главного героя – рядового «в просоленной гимнастерке», и за всех других «наших стриженых ребят», принявших в войну величайшие муки:

Шел наш брат, худой, голодный, Потерявший связь и часть, Шел поротно и повзводно, И компанией свободной, И один, как перст, подчас. Шел он, серый, бородатый, И, цепляясь за порог, Заходил в любую хату, Словно чем-то виноватый Перед ней. А что он мог?

Еще только задумывая книгу, Твардовский размышлял: «Начало может быть полулубочным. А там этот парень пойдет все сложней и сложней». Так оно и оказалось. Какой там «винтик»! Какой там недалекий весельчак и балагур, каким его порой аттестовали в критике! В Теркине зажила, заиграла всеми красками сама народная душа – ее ширь и размах, лиризм и ум, лукавство и чуткость к чужому горю.

У Салтыкова-Щедрина, кстати, одного из любимейших писателей Твардовского, есть превосходные слова о том, как важно художнику, изображающему типы из «народной среды», разглядеть «нравственное изящество, которое они в себе заключают». Это нравственное изящество многообразно проявляется в Теркине. Оно и в органичности для него чувства патриотизма, в готовности к подвигу без фразы и позы («Не затем на смерть идешь, чтобы кто-нибудь увидел. Хорошо б. А нет – ну что ж…»). Оно и в той чуткости, которую проявляет он в истории с «осиротевшей» гармонью, и в готовности уступить свою славу однофамильцу, и в том, как рассказывает Теркин «про солдата-сироту», и в его разговоре-поединке со Смертью:

– Я не худший и не лучший, Что погибну на войне. Но в конце ее, послушай, Дашь ты на день отпуск мне? Дашь ты мне в тот день последний, В праздник славы мировой, Услыхать салют победный, Что раздастся над Москвой? Дашь ты мне в тот день немножко Погулять среди живых? Дашь ты мне в одно окошко Постучать в краях родных И, как выйдут на крылечко, — Смерть, а Смерть, еще мне там Дашь сказать одно словечко? Полсловечка?..

«Какая свобода, какая чудесная удаль, – писал, прочитав эту книгу, И. А. Бунин, – какая меткость, точность во всем и какой необыкновенный народный солдатский язык – ни сучка, ни задоринки, ни единого фальшивого, готового, то есть литературно-пошлого слова!»

Если уже в «Стране Муравии» такие взыскательные ценители, как Борис Пастернак и Николай Асеев, отмечали высокую культуру стиха, то в «Василии Теркине» мастерство поэта достигло расцвета. Твардовский испытал, по собственному выражению, «чувство полной свободы обращения со стихом и словом в естественно сложившейся непринужденной форме изложения».

Разнообразный по строфике, интонационно-гибкий стих поэмы замечательно соответствует ее содержанию, сохраняя живую естественность речи персонажей, их многоголосье, все богатство чувств и переживаний героя и самого автора:

Полдень раннего июня Был в лесу, и каждый лист, Полный, радостный и юный, Был горяч, но свеж и чист. Лист к листу, листом прикрытый, В сборе лиственном густом Пересчитанный, промытый Первым за лето дождем. И в глуши родной, ветвистой, И в тиши дневной, лесной Молодой, густой, смолистый, Золотой держался зной. И в спокойной чаще хвойной У земли мешался он С муравьиным духом винным И пьянил, склоняя в сон.

Каждая строка здесь перекликается с другими. В первой строфе одинаково звучат и начало строк ( полдень – полный ), и в известной мере середина ( раннего – радостный ). Во второй – тоже есть своя инструментовка. В заключение же возникает целый поток созвучий: глуши – тиши, родной – дневной – лесной, молодой – густой – золотой, спокойной – хвойной, муравьиным – винным .

В «Теркине» берут начало мотивы, предвещавшие следующую поэму Твардовского – о краткой побывке дома отступающего бойца, о солдате-сироте, нашедшем на месте родного села пепелище, о возвращающейся из полона «труженице-матери».

В начале поэмы «Дом у дороги» говорится, что эта тема, эта песня «жила, кипела, ныла» в душе автора всю войну – о судьбе крестьянской семьи, о великих людских муках и многоликости народного подвига, будь то стойкость мужа-солдата или самоотверженность жены и матери, сберегавшей детей в пучине лишений и бед.

Мысленный разговор Анны Сивцовой на чужбине с крохотным сыном принадлежит к самым проникновенным страницам, когда-либо написанным Твардовским, и смело может быть причислен к шедеврам мировой поэзии.

Мы так и не узнаем, дождется ли своей хозяйки дом, возведенный Андреем Сивцовым на месте пожарища, наполнится ли он детскими голосами. Ведь конец у подобных историй был неодинаков! И эта томительная незавершенность судеб героев поэмы придавала ей особенный драматизм.

О том, что «счастье – не в забвенье» пережитой народом трагедии, говорит и лирика Твардовского военных и мирных лет – «Две строчки», «Я убит подо Ржевом», «В тот день, когда окончилась война», «Я знаю, никакой моей вины…». В стихотворении «Я убит подо Ржевом» строгая, напоминающая стиль похоронок военной поры обстоятельность рассказа о гибели солдата (в «пятой роте, на левом при жестоком налете») сменяется сильнейшим эмоциональным взрывом: