Выбрать главу

Л. Н. долго не мог успокоиться, говорил, как жалок этот человек и как он сам в то же время чувствует себя глубоко виноватым, сидя тут в удобстве, а тот, может быть, голодный. Вспоминая неприятное впечатление от этого прохожего, Л. Н. позже вечером сказал:

— Когда начинается это красноречие — это хуже всего.

Л. Н. сказал С. А. Стахович (тут же сидела сестра Л.H., Мария Николаевна);

— Верить надо так, чтобы твердо стоять на своей вере, а то если стоишь на ходулях и балансируешь — дело плохо. Надо рыть под собой, пока до твердой земли не докопаешься. Когда баба верит в матушку — Казанскую, то ее с этого не собьешь, и за этим стоит то же, во что верили Эпиктет, Марк Аврелий, Кант. Но если уж усомнился и в матушку- Казанскую не можешь верить, тогда нельзя лгать. Хуже этого быть ничего не может.

С. А. Стахович молчала, как воды в рот набрала, а Мария Николаевна постаралась замять разговор и предложила перейти наверх.

Перешли наверх. Я собирался играть. С. А.Стахович сказала, что мне следовало бы отказаться, так как после того, что Л. Н. говорил об искусстве, не стоит играть.

Л. Н прочитал вслух из «Круга Чтения» несколько страниц из своей статьи о Паскале. Потом я играл Шумана и Шопена.

14 августа. Когда я приехал, сидели еще за обеденным столом в саду, и Л. Н. читал вслух книжку Щеглова о Гоголе. Кончили первую главу и перешли на балкон. Стали говорить о Гоголе. Л. Н. говорил о том зле, которое с легкой руки Белинского произвели Михайловские, Писаревы и т. п.

Потом, немного погодя, он вдруг сказал:

— Да, сложны пути Господни! Вы не знаете, к чему я это сказал? Да и нельзя узнать. У меня сложная филиация мысли: я вспомнил статью, которую читал в «Русских Ведомостях» о самоубийствах малолетних. У нас в России их больше, чем где‑нибудь во всем свете. И знаете — главная причина — эти Михайловские и тому подобные писатели. И это не парадокс, а для меня так же несомненно, как то, что если я сейчас толкну этот стул, то он упадет. Когда у людей нет не только никакой религиозной основы, а им еще внушается, что вся религия — это ненужный вздор, то ничего другого и не может получиться.

Потом читали дальше. Сначала Л.H., а потом С. А. Стахович.

Л. Н. очень не понравилось письмо Гоголя в Оптин монастырь с просьбой, чтобы о нем молились.

— Очень нехорошее письмо, — сказал Л. Н. — Жалкое ка- кое‑то самоунижение и в то же время — преувеличенное значение своих писаний. Fais ce que dois (делай, что должно), а думать заранее, что это что‑то важное, никак нельзя. Может быть, это ни на что не нужно и ничего не выйдет из этого.

Письмо о том, сколько и как Гоголь переделывал свои вещи, Л. Н. очень понравилось.

Сцена знакомства с отцом Матвеем, когда тот назвал Гоголя «свиньей», — ужасна. Зато письма отца Матвея (не к Гоголю — тех не сохранилось) Л. Н. понравились. Он сказал:

— В них хороший тон: это настоящая мужицкая грубость, но простые хорошие чувства.

Пошли наверх. Играли в шахматы. За чаем было довольно весело: шутили и смеялись. Л. Н. вспоминал какого‑то священника, Ивана Петровича (кажется).

— Помнишь, Машенька? Он был простой такой, никаких вопросов для него не существовало: он делал свое дело, как ремесло, как какой‑нибудь шорник; выпивал — я пьяненьких люблю — и был премилый человек. Среди священников я много знал очень милых людей.

Л. Н. очень трогательно заботился по поводу сборов Марии Николаевны на другое утро к обедне, чтобы не забыли предупредить кучера, чтобы ее разбудили. Потом попросил притащить какой‑то складной стул, который ему подарила Татьяна Львовна, предлагая Марии Николаевне взять его с собой в церковь. Когда стул принесли, Л. Н. расставил его и, чтобы демонстрировать его удобство, заставил меня сесть. Я сел, но стул подо мной провалился, и я при всеобщем хохоте полетел на пол.

16 августа. Мы были в Ясной все четверо (мой брат с женой, я и моя жена). За обедом говорили о французской поэзии.

— Какой мой любимый французский поэт?

Никто не знал, несмотря на то, что он сказал, что фамилия его начинается на букву «Б». Л. Н. сказал: Беранже.

Когда мы приехали, Л. Н. разговаривал с двумя тульскими рабочими, которые пришли поговорить с ним. Л. Н. рассказывал о них тут же, и потом позже вечером за чаем:

— Это тульские рабочие. Один из них отчаянный социалист. Он читал мои книги, но откровенно сознался, что бросил, не мог дочитать ни одной до конца, так ему казалось все это ни к чему не нужным. Он верит в какой‑то непреложный закон, по которому неизменно совершается человеческая жизнь, и в то же время говорит, что нужно с чем‑то бороться, и не хочет заметить противоречия этих двух утверждений. Мне он возражал: «Зачем я буду любить людей? Я вовсе не люблю их. Все они так дурны, что я скорее ненавижу их!» Я спросил его: «Отчего же вы только один такой хороший, что видите, какие все дурные?»