Визг, хохот, и снова хлопанье пробок, и вот уже, сколько-то времени погодя, через час, через два – кто знает, не остановилось ли время вместе с последним ударом башенных часов, с умолкнувшей мелодией гимна, да и не всё ли нам равно, – с атласного дивана, где некто облепленный разудалыми, раскрасневшимися, утомлённо-возбуждёнными женщинами, пьяный, как зюзя, красивый, как гусар, полулежит, высоко забросив модную туфлю, закинув коверкотовую брючину за другую брючину, третий или четвёртый секретарь какого-то там забайкальского обкома, – а в общем-то хрен знает кто, – помавает огромным бокалом – немного погодя с атласного лежака раздается сперва нестройное, а затем всё дружнее, а там и с других диванов, с ковров и подоконников, нежно-бабье, мужественно-молодецкое пение.
Из-за острова на стрежень! На простор речной волны!
Ражий детина, могучий, полуголый, огненноглазый, в смоляных усах, в заломленной папахе, – легендарный Стёпка Разин поднимает на голых мускулистых руках трепещущую персидскую княжну.
И за борт её бросает! В набежавшую волну!
Что-то от удалой казацкой вольницы появляется в мужчинах, а женщины все как одна – персиянки.
Тоненькие голоса:
Саша, ты помнишь наши встречи? В приморском парке на берегу!
С другого дивана, мужественно-блудливо:
Эх, путь-дорожка фронтовая, не страшна нам бомбёжка любая...
Откуда-то появился баянист – маленький, коренастый, в красной рубахе с расшитым воротом, в высоких, чуть ли не до пупа, сапогах, разворачивает дугой во всю ширь свой скрежещущий инструмент.
Маэстро, врежь! Брызги шампанского!
Сапогами – топ, топ, топ.
Новый год, порядки новые, колючей проволокой лагерь окружён. Кругом глядят на нас глаза суровые!
Мать вашу за ногу – это ещё что.
А чего – народная песня. Самая модная.
Народная народной рознь; я бы не советовал.
Ладно, чего там. А вот я вам спою. Маэстро, гоп со смыком!
Гоп со смыком, это буду я. Граждане, послушайте меня.
Эх, путь-дорожка! Фронтовая!
Ленинград, и Харьков, и Москва, ха-ха, знают всё искусство воровства, ха-ха!
Красная рубаха, чубчик прыгает над мокрым лбом.
Чёрный ворон около ворот. Часовые делают обход. Звонко в бубен бьёт цыганка, ветер воет над Таганкой. Буря над Лефортовым поёт!
Ночь. В большом зале на эстраде осиротевшие инструменты лежат на стульях, лазорево-серебряные пиджаки висят на спинках, изнурённые музыканты с лицами, как маринованные овощи, подкрепляются за кулисами, трясут папиросный пепел на пёстрые рубахи. В уборной поодиночке – “баяном” – в вену.
Хор, рыдая:
Вспомни про блатную старину. Оставляю корешам жену.
“Во дают”.
“Начальство, дери их в доску”.
“А ты знаешь, сколько получает первый секретарь”.
“Им получать не надо, сколько хочешь, столько и бери”.
“Ну, не скажи”.
“А я тебе говорю”.
Ревела буря, дождь шумел. Во мраке молнии блистали. И бескрайними полями. Лесами, степями. Всё глядят вослед за нами черножо-о-пых глаза!
ХLI Эротическая мобилизация. Чем кончилось
4 часа утра
“А, и ты тут... Где Валюха? Валенька! иди сюда”.
И снова гаснет свет. Мерцает из зала разноцветными огоньками ёлка. Пары лежат в обнимку. Иных развезло.
“Ну как, весело? Такая, брат, жизнь пошла. Пей, веселись. После лагеря-то, а?..”
“Алексей Фомич, всё благодаря вам”.
“Что-то я притомился. Пошли ко мне, отдохнём маленько. И бутылку прихвати, вон ту. Чёрную бери, мартель. Ать, два!”
“Алексей Фомич, кабы не вы...”
“Ладно, слыхали. Потопали... И ты тоже. Ну как, понравилось?”
В лифте:
“Я вам, дети мои, вот что скажу: надо быть человеком. Кругом одно зверьё, вот что я вам скажу. Зазеваешься, глотку перегрызут”.
“Прилягте, Алексей Фомич. Сейчас вам расстелю”.
“Сперва выпить. Такая, говорю, селяви...”
“Алексей Фомич... может, хватит? Лучше отдохните. А мы тут возле вас посидим”.
“Я сказал, выпить”.
“Батюшки, а я и закуски не взяла. Сейчас сбегаю”.
“Стоп. Обойдётся. Ну, давай... чтобы мы все были здоровы”.
“За вас”.
“Я что хочу сказать. Ты не смотри, что они такие. Я-то их знаю, сам сколько лет на ответственной работе... В этой среде, понятно? Зверьё, одно зверьё. А надо быть человеком. Вот так. Иди ко мне, Валюха”.
“Алексей Фомич, вам бы лучше отдохнуть”.
“Иди ко мне, говорю”.
“Неудобно как-то...”
“Чего неудобно? Запри дверь. Дверь, говорю, запереть”.
“Ну, я пошёл”, – сказал писатель.
“Оставаться здесь”.
“Да как же, Алексей Фомич...”
“Чего – Алексей Фомич! Твою мать... Как прописку пробивать, помощь, понимаешь, оказать, на работу устроить, так Алексей Фомич. А вот чужих баб еть! Пущай тут сидит. Пущай смотрит”.
“Может, мы лучше пойдём... Алексей Фомич, это всё неправда”.
“Чего неправда? Ты ему даёшь? Я всё знаю. У меня своя разведка. Ты всем даёшь. Стели постель. Я лечь хочу”.
“Сейчас всё будет Алексей Фомич. Две минуты. Только подушку взбить. Вам помочь раздеться? Мы сейчас уйдём...”
“Ку-да? Ни с места. Пущай сидит и смотрит. А ты иди сюда. Ко мне! Снимай тряпки”.
“Алексей Фомич, миленький...”
“Это мои тряпки. Снимай всё, сука. Я вот тебе сейчас покажу. И ему будет полезно, будет знать, как бабу ублажать надо. По-настоящему... Всё с себя снимай. Одеяло прочь”.
“Да как же, Алексей...”
“Я не смотрю”, – угрюмо сказал писатель.
Там что-то происходило. Там сопел и ворчал комсомольский руководитель Алексей Фомич.
“Во-от. Шире ноги, паскуда! Давай, давай, давай... О-о!”
“Ну... ну...” – лепетала женщина. Словно тяжёлый воз поднимался в гору.
“Ыхы, ыхы, ыхы! Ы!.. ы”.
И всё стихло. Успокоилось тяжкое дыхание мужчины. Несколько мгновений ещё дёргалось грузное тело.
Валентина выбралась из постели.
“Слушай. Что с ним?”
“Не знаю”.
“Алексей Фомич! А? Алёша. Алёшенька!”
“Он умер”, – сказал писатель.
“Что?!”
“Отдал концы, вот что”.
“Слушай, что делать-то?.. Беда-то какая... беги за врачом. Или нет, лучше я сама... Слушай меня: мы скажем, ему стало плохо, я отвела его в номер, он тут и помер. Я стала звать на помощь, тут ты прибежал... Скажешь, как раз шёл по коридору. Ты свидетель, понял? Ты здесь сиди, я побегу в санчасть... Или нет, ты лучше уходи, я сама. Позвоню сейчас отсюда”, – бормотала она, вытирала рубашкой у себя внизу, не знала, куда её деть, в спешке одевалась, слезы и краска текли у неё по лицу.
Теперь веселье бушевало на всех этажах.
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
XLII Нечистый дух. Антипатриотическая позиция романиста получает достойный отпор
Сентябрь 1967
Скажут: дела давно минувших дней. Что произошло за эти годы? Да ничего сверхъестественного; сменился правитель, только и всего. И, однако, что-то варилось в котлах, что-то менялось в составе атмосферного воздуха. Что же именно? Полагаем, что лучше об этом справиться у историков.
Как? Разве вы не историк?
М-м... не совсем.
Оглядываясь назад, трудно поверить, что эпизод, о котором пойдёт речь, мог состояться на самом деле. Слишком уж надо было для этого оказаться наивным, что ли. Но, с другой стороны, назвался груздём – полезай в кузов. Пора, давно пора приобщиться к литературной среде. Быть может, общее потепление этих лет пробудило отвагу.
Было в самом деле тепло, время – около четырёх часов дня. Поезд остановился на пустынном полустанке, тридцать шестой километр от столицы. Только что прошёл дождь. Капли влаги переливаются голубыми, розовыми и серебряными огнями на траве. В сосновом бору чисто, свежо. Лучшего времени года не бывает, лучшего места не найдёшь во всём свете.
Путешественник миновал рощу, прошагал мимо кладбища знаменитостей, тех, кто некогда населял посёлок, свернул на дачную улицу и, наконец, поравнялся с голубеньким палисадником. Он стоит у калитки. Мохнатый чёрный зверь, выскочив из-за угла, с грозным лаем несётся навстречу. Дом был основательный, снаружи обшитый досками, с балконом, с резными наличниками на окнах. С крыльца сошла пожилая простоволосая женщина. По всему виду писателя было ясно, что он вовсе не писатель. Он стал объяснять, что его ждут.