Выбрать главу

За плакальщицами другие либитинарии несли тело Арунса, за которым шел Сервий, родные, и много народа.

Идти было не далеко. В царском саду уже был приготовлен костер. На него поместили тело Арунса. Сервий первым подошел и полил покойника маслом; за ним подошла Туллия; она уже успела придти в себя после первого ужаса и ловко играла роль неутешной вдовы. Без лишних рыданий она также возлила масло и положила на тело несколько роз.

После нее стали прощаться родственники и друзья царской семьи; каждый из них лил масло, клал венок, цветы, или хоть зеленую ветку.

В числе последних из прощавшихся подошел и Брут.

– Бедный, бедный Арунс!.. – тихо шепнул он Спурию.

Когда этот обряд кончен, жрецы и плакальщицы запели похоронный гимн, а Сервий поданным ему факелом, как старший в семье, поджег костер.

Женщины из родных, распустив волосы, мужчины накрыв головы и лица темными тогами, опустились ка колена в молитве о душе Арунса, что продолжалось все время, пока горел костер, а когда приметили, что огонь угасает, Сервий встал и, вымывши руки, собрал обгорелые кости и пепел в урну, полили их вином и молоком с призыванием тени Арунса.

Это была первая жертва умершему, который с этих пор стал считаться существом священных, похожим на низших богов.

Главный жрец окропил всех присутствующих священною водою и процессия двинулась первоначальным порядком, но без плача и пения, молча, в отдаленную часть сада, где находился родовой склеп римских царей.

Туда поместили урну Арунса.

В это время из толпы выступили этрусские гладиаторы и начали искусную борьбу перед склепом, проливая свою кровь в жертву тени покойника, но бились не до смерти. Знаменитая кровожадность римлян тогда еще не развилась; они довольствовались пролитием в честь мертвых крови бойцов из легких ран[11].

ГЛАВА XVIII

Праздник Терры

С днем похорон несчастного Арунса в деревне совпало время заключительного празднества в честь Матери-Земли, его фатальной развязки, умерщвления человека.

В жилище старого Грецина не замечалось ничего особенного. Его сыновья и дочь почти все время проводили в священной роще, но болезненная ворчливая жена оставалась дома, жалуясь на двойную работу без Амальтеи.

– Девке все бы бегать! Все бы болтаться с молодежью да плясать! А я тут и у печки одна жгись, и с коровами возись, и белье стирай!..

Грецин был навеселе от деревенских угощений, болтал о господском житье-бытье, какое он видал в Риме, хвалил уставы тамошнего культа за то, что жрецы людей больше не приносят в жертву, тогда как по деревням это еще не вывелось, да вероятно и не выведется долго, долго.

Жена не слушала этих разглагольствий пьяной болтовни и, продолжая ворчанье, дразнила своего «сибаритского архонта» тем, что Вераний не показал носа в течение всего праздника, не приехал «спасать своего отца». Тертулла всегда полагала, что он о своем родстве со свинопасом, ему одному известно, зачем, наврал, а свинопас не смел отрицать, потому что тот уже давно нагнал ему страха, раньше, чем назвался его сыном, жестоко избил. Тертулла помнит, как он при ней этому Балвентию, будто бы в шутку, прищемил кузнечными клещами нос. Этому уже два года. Тертулла изо дня в день все сильнее убеждается, что в Вераний кроется «что-то диковинное» да и Прим думает, что лучше от него держаться подальше, хоть в силу римской пословицы «procul a love, procul a fulmine» – дальше от Зевса, дальше от молнии, т. е. кто удаляется от особ более высокого положения, тот избегает неприятностей.

Раб городской, принадлежащий вельможе, всегда казался рабам деревенским чем-то вроде аристократа, если бы даже их господин и был могущественнее его господина.

Грецин соглашался с женою, что у Верания совсем другая, не невольничья, повадка; соглашался, что можно отстраниться от него, и вдруг бухнул жене объявление о своей новой затее: – лишь только кончатся праздники, он начнет сватать дочь за Тита Ловкача, чтобы положить конец сплетням деревенских о ней и младшем внуке фламина, Вергинии.

– Да Тит-то свободный, – возражала Тертулла.

Но Грецин уверял ее, что господин это позволит. Ему как будто все теперь виделось в розовом цвете и радужном сиянии; он горделиво и самодовольно расхаживал по двору господской усадьбы, додумавшись, как он говорил, до удачной идеи, но жена во всем этом радостном настроении подгулявшего старика не могла не заметить примеси чего-то другого, совсем не такого, противоположного, – примесь скорби, страха или иного едкого чувства, которое он от жены, а может статься, и от самого себя, старался скрыть, замаскировать напускной веселостью, даже выпив больше обыкновенного не по настояниям подчивающих сельчан, а именно ради того, чтобы заглушить что-то тайное, – воспоминание или предчувствие, – смеялся и мечтал о будущем благополучии, чувствуя грызущую тоску.

Он вздрогнул всем телом и радостное выражение покинуло его расплывшуюся физиономию моментально, лишь только жена, продолжая свое брюзжание, перебила его восторженные разглагольствия вопросом о ходе жертвоприношения, – о том, как держал себя старый Балвентий в этот последний день своей жизни, и отчего Грецин сам так рано вернулся?

Она только что отправила Ультима, заходившего ненадолго домой, – нагрузила его связками колбас, дичи, кульком редьки, и живым поросенком в мешке, – как Грецин велел ей заранее, – это барский дар от усадьбы богине земли.

Грецин неохотно ответил.

– Вераний обещал Балвентию, что царевич Тарквиний или верховный фламин пришлет сюда в жертву другого человека, заменить его. Он это сделал, конечно, для того только, чтобы ободрить отца надеждой, и мы не спорили до времени. Балвентий этих порядков всех-то не знает, – что никак нельзя приносить в жертву человека из чужих мест, особенно после того, как уже есть обреченный, – да и глуп, ведь, он, одичал со свиньями, поверил Веранию и пировал очень весело все эти дни с нами, только нынче к вечеру стал тосковать, что сын не едет выручить его из беды неминучей.

Тогда мы ему объяснили, что это сделать нельзя, стали уговаривать, вином поить еще обильнее, чтобы уложить в Сатуру уже сонным, – легче так, говорили, ему будет.

Но Балвентий, сколько ни пил, пьяным не становился; страх разгонял хмель у него; он качал плакать, просить, чтобы еще немножко повременили с ним... я ушел тогда... я этого не люблю... я не хотел дождаться, услышать, как он взвоет, когда его насильно поведут к корзине, больше не принимая отговорок, как станут втискивать...

– Были и другие, – заметила жена, – а ты никогда не уходил до конца праздника; ты говорил даже, что тебе неловко уйти, потому что ты – первый человек в здешнем округе.

– Да... прежде...

– Но скоро подойдет такой же праздник Инвы...

– Инвы!.. Жена!.. Умоляю, заклинаю, приказываю тебе, не произноси имени этого чудовища!.. Я боюсь, что оно может пожрать меня.

– Что с тобою, архонт сибаритский?! – воскликнула Тертулла, сама начиная путаться, – в Риме, у Палатинской пещеры, где, по поверью, обитает этот бог полей, происходит очень веселый праздник... ведь, ты сам мне все это рассказывал, и многие из здешних всегда стараются туда попасть, да и как поверить, чтобы в Риме был добрым, а у нас здесь злым, один и тот же Инва...

– Ах!.. Не говорили о нем!.. Баба!.. Ведь, баб-то в жертву не приносят!..

И точно как бы завывши, Грецин торопливо ушел в дом, оставив жену на дворе в недоумении, но она вскоре успокоилась, приписав все странности его сегодняшнего поведения праздничной выпивке.

вернуться

11

Искусство римских гладиаторов нами пространно описано в ром. «Молодость Цезаря Августа», так как именно к этой эпохе относится его процветание и наиболее интересные обстоятельства хода жизни таких борцов.