Когда тебя бьют внезапно – ты почти всегда проигрываешь. Особенно когда их много, тех, кто бьет. Сначала вообще ничего нельзя понять: ты включаешься в происходящее не сразу и принимаешь все за дурацкую шутку: тебе подставляют подножку, ты падаешь, встаешь и снова падаешь в снег. Ранец, мертвым грузом висящий на спине, предательски перевешивает и делает так, чтобы ткнулся ты обязательно носом в землю, и никак иначе. Но когда больно падаешь, а сверху над тобой гогочут на разные голоса, ты быстро отучаешься смеяться вместе со всеми. И в этом главный плюс. Потом понимаешь, что у сапог и ботинок нет лиц, а у тебя – есть, и, хоть ты и лежишь на земле, но все же ты еще не сапог. Вспышка перед глазами – и ты мимолетно хвалишь себя за то, что, выходя зимой на улицу, не забыла снять очки. Потом удается стащить с плеч ранец. Кроме него у тебя нет другого оружия, и твой труп выползает из сугроба, он подхватывает груз, набирает воздуха в мертвую грудь и, крича хрипло и страшно, бросается на живых людей, на их спины, шапки, головы и снова ноги, снег, подошвы, снег. И опять кто-то держит твою голову у самой земли, и ты кусаешь гудящими зубами соленый вытоптанный лед наполовину с песком, а он хрипит во рту, как кусок живой плоти.
В этот район мы переехали, потому что нас выселили из большой дедушкиной квартиры в центре города: дедушка умер, и квартира почему-то отошла государству. Полгода назад моя мать вышла замуж. Она несколько раз недовольно спрашивала меня, почему я не зову дядю Юру папой; я пообещала сделать ей такой подарок к Новому году, но до сих пор только тренируюсь, и больше ничего. У меня никак не складывается это слово. Чем сильнее я стараюсь сложить его, тем труднее мне с дядей Юрой и с мамой. Я знаю, что они все делают правильно, а я – нет, и я ненавижу себя. Вот и сегодня – я опаздываю и понимаю, что дома меня ничего хорошего не ждет, и особенно сильно мне попадет за испорченные вещи. Пока я бегу до подъезда, я вытираю кровь снегом, снег жжется, а густые красно-оранжевые звезды предательски падают сверху и разбиваются о варежку или шарф, потом становятся бурыми и потихоньку гаснут.
О том, что дядя Юра пьет, мама сначала не имела понятия. Никто ей об этом не сказал, не предупредил. В тот вечер, когда меня били, он не видел меня и мой нос, и мама, к счастью, тоже ничего этого не заметила: они не разговаривали между собой, и от этого вся наша однокомнатная квартира ослепла и оглохла. Вернее, это мама не разговаривала, а дядя Юра лежал на диване на моей половине, отгороженной большим шкафом, и иногда звал маму: «Ле-енка!» Мама сидела на кухне, заткнув уши. Мама была самая красивая во всем их проектном институте: худенькая, беленькая, кудрявая и с маленьким острым носиком. Я выродилась совсем непохожая на нее. Наверное, поэтому меня так не любили в школе, неуклюжую, носатую, очкастую. В тот вечер дядя Юра упал со своего лежбища на пол, мы оттащили его в общую часть комнаты, а потом обнаружили, что мой диван стал насквозь мокрым. И мы несколько дней сушили диванное сиденье, а оно не просыхало и не просыхало.
На следующий день по дороге из школы все повторилось. Через день – опять. А потом после урока физкультуры с моего фартука пропала серебряная рыбка. Это была рыбка счастья, и лучше бы мне сломали руку, чем забрали ее. К концу уроков я нащупала в кармане странный и колючий предмет. Это был мой талисман, выкрученный винтом: хвост загибался и теперь доставал до рыбьего рта, почти касался его. Кроме того, видимо, на рыбку опустили что-то тяжелое, и она, сплющившись, стала похожей на кривую монету. Я сжала ее в левой руке и не выпускала весь последний урок.
Сегодня я была умнее: заранее выглянула в окно, прежде чем выходить из школы. Толпа сапог и ботинок кучковалась возле выхода. Я подумала и вернулась в школьную раздевалку. Расстегнула пальто, сгорбилась и сделала вид, что у меня сломалась застежка. Так можно было простоять минут пятнадцать, но дальше нужно было что-то делать, вешалки быстро пустели, а уборщица в синем халате, гремящая ключами в широких карманах, бродила где-то неподалеку.
В школьной раздевалке недавно меняли трубы отопления. Вернее, не меняли, а ремонтировали, как умели: гудела сварка, летели искры, а нам пришлось развешивать свою одежду в гардеробе для малышей. После себя рабочие оставили криво заваренный стояк и прислоненные к стене останки отработанного материала: ржавые цилиндрические куски длиной около полуметра, покрытые облупленной краской. Я осторожно взяла один кусок такой трубы и завернула его в полиэтиленовый пакет, во избежание лишних расспросов: мало ли кого я могла встретить по дороге от гардероба до выхода из школы. Труба была тяжелой, от нее пахло кислым железом и пылью: любое оружие, оказывается, так пахнет. Застегиваясь, я нащупала в кармане искалеченную рыбку, достала ее и тоже понюхала. Серебро пахло травой.