Выбрать главу

— Теперь объясните мне, в чем дело, — сказал я.

— По правде сказать, я и сам хорошенько не знаю. Они вас жалеют, — ответил Кэз.

— Накладывать на человека табу из сожаления к нему! — воскликнул я. — Никогда не слыхал ничего подобного.

— Это, видите ли, хуже, — сказал Кэз. — Это не табу, я же вам говорил, что табу быть не может. Дело в том, что они не хотят входить с вами в сношения, Уильтшайр.

— Не хотят входить в сношения? Что вы хотите этим сказать? Почему же они не хотят? — воскликнул я.

— Боятся, должно быть, — ответил Кэз, понизив голос.

Я остановился как вкопанный.

— Боятся? — переспросил я. — Не сошли ли вы с ума, Кэз? Чего им бояться?

— Мне самому хотелось бы это знать, — ответил Кэз. — Вероятнее всего, одно из их дурацких суеверий. Вот с этим-то я и не могу согласиться, — продолжал он. — Это напоминает дело Вигура.

— Мне хотелось бы знать ваше мнение на этот счет, и я побеспокою вас просьбой сообщить мне его, — сказал я.

— Вигур, как вам известно, все бросил и удрал, — сказал он, — тоже вследствие какого-то суеверия. С чем оно было связано, я так и не узнал, но оно приняло дурной оборот под конец.

— Я слышал эту историю в ином виде, — заметил я, — и лучше будет сказать вам. Я слышал, что он уехал из-за вас.

— О, ему, верно, стыдно было сказать правду. Я догадываюсь, что он считал это глупостью, — сказал Кэз. — Это факт, что я выпроводил его. "Что бы сделали вы, старина?" — спросил он. — "Уехал бы, не раздумывая", — ответил я. — Я был ужасно рад, что он уезжает. Не в моих правилах отворачиваться от соперника, если он занимает прочное положение, но в деревне началось такое волнение, что я не мог предвидеть, чем и когда оно кончится. Глупо было с моей стороны возиться с Вигуром. Сегодня они поставили мне это на вид. Слышали, Миа — молодой, высокий такой старшина — проговорился насчет "Вика"? Это его и касалось. Как видно, его не забыли.

— Все это прекрасно, — сказал я, — но все-таки не объясняет мне этого недоразумения, не говорит мне, чего они боятся, что у них за идея.

— Кабы я знал! — сказал Кэз. — Яснее я сказать не могу.

— Вы, я думаю, могли бы спросить, — заметил я.

— Я и спросил, — ответил он. — Но вы должны были видеть, если вы не слепы, что вопросу придали иное значение. Я заступаюсь за белого, пока возможно, но когда я вижу, что сам попадаю в беду, то прежде всего думаю о собственной шкуре. Я много теряю от своего добродушия и беру на себя смелость сказать, что вы проявляете странную благодарность человеку, который попал в эту передрягу по вашему делу.

— Есть одна вещь, о которой я думаю, — сказал я. — Вы сглупили, что так много возились с Вигуром. Утешительно, что вы не очень много заботились обо мне: вы ни разу даже не зашли ко мне. Сознайтесь, вы знали об этом раньше?

— Я не был у вас — это факт. Это вышло случайно, и это меня огорчает, Уильтшайр. Относительно же посещения в настоящее время я буду совершеннно откровенен.

— Вы хотите сказать, что не придете? — спросил я.

— Крайне прискорбно, старина, но таково положение, — сказал Кэз.

— Короче говоря, боитесь? — заметил я.

— Короче говоря, боюсь, — ответил он.

— А я так и останусь под табу ни за что, ни про что? — спросил я.

— Говорят вам, табу нет. Просто канаки не желают сближаться с вами, и все тут. Кто их может принудить? Мы, торговцы, пренесносный народ, надо заметить: заставляем бедняг-канаков отменять законы, снимать табу, когда для нас это выгодно. Но не имеете же вы право рассчитывать, чтобы закон обязывал жителей посещать ваш магазин — хотят ли, не хотят ли они этого? Не скажете же вы мне, что вы злитесь на это? Если же и злитесь, то странно предлагать то же самое и мне. Я должен вам поставить на вид, Уильтшайр, что я сам торговый человек.

— Не думаю, что на вашем месте я стал бы говорить о злобе, — сказал я. — Насколько я вижу, дело обстоит так: никто не ведет торговли со мною, и все ведут сношение с вами. Вам доставляют копру, а мне приходится убираться к черту и трепетать. Туземного языка я не знаю, вы единственный, достойный внимания человек, говорящий по-английски, и вы возбуждаете злобу, намекаете, что жизни моей грозит опасность и все, что можете сказать мне, что причина вам неизвестна!

— Это именно все, что я могу вам сказать, — подтвердил он. — Не знаю… Желал бы знать…

— Значит, вы поворачиваете мне спину и предоставляете меня самому себе? Так? — спросил я.

— Если вам угодно придавать моему поведению такое гадкое значение, — сказал он. — Я не смотрю так, я просто говорю, что желаю отстраниться от вас, потому что если я этого не сделаю, то сам попаду в беду.

— Милый вы сорт белолицего, — заметил я.

— О, я понимаю ваше возмущение. Меня самого это возмутило бы. Я готов извиниться.

— Можете идти извиняться куда-нибудь в другое место. Вот моя дорога, вот ваша.

Мы разошлись. Я пошел прямо домой в сильном раздражении и нашел Умэ разбирающейся в куче товара, как ребенок.

— Послушай! Довольно дурить! Наделала кутерьмы, будто без этого мне мало хлопот. Я, кажется, говорил тебе приготовить обед.

Я проявил в своем обращении некоторую грубость, заслуженную ею. Она сразу вытянулась передо мною, как часовой перед офицером, потому что, надо заметить, она была хорошо воспитана и питала большое уважение к белым.

— А теперь ты, как здешняя, должна это понять. За что на меня наложено табу? Или если табу нет, то почему народ меня боится?

Она стояла и смотрела на меня своими, похожими на блюдечки, глазами.

— Вы не знаете? — прошептала она наконец.

— Нет. Откуда мне знать? В том месте, откуда я приехал, такой глупости нет.

— Эз вам не сказал? — спросила она.

Эзом называли туземцы Кэза, что значит чужеземец или необыкновенный, а может быть, — сухое яблоко; хотя, вернее всего, это было его собственное имя, переделанное на канакский лад.

— Не многое сказал, — ответил я.

— Черт возьми Эза! — воскликнула она.

Вам, может быть, покажется забавным вырвавшееся у этой канакской девушки восклицание. У нее это было ни проклятие, ни гнев — ничего подобного. Она не сердилась и сказала просто и серьезно. Она стояла, говоря это. Не могу в точности сказать, чтобы до или после этого я видел женщину подобную этой, и это поразило меня до онемения. Затем она сделала что-то вроде поклона, но очень гордо, и подняла руки.

— Мне совестно, — сказала она. — Я думала, вы знаете. Эз мне сказал, вы знаете, он сказал, вам все равно, сказал, вы очень меня любите. Табу относится ко мне, — сказала она, дотрагиваясь до своей груди, как в день нашей свадьбы. — Я уйду, и табу уйдет. И вы добудете много копры. Вам, я думаю, будет гораздо приятнее. Тофа, алии! — сказала она по-канакски. — Прощайте, господин!

— Остановись! — крикнул я. — Не спеши!

Она с улыбкой покосилась на меня.

— Да ведь у вас будет копра, — сказала она так, как предлагают ребенку сахар:

— Выслушай меня, Умэ, — сказал я. — Я не знал — это факт, и Кэз, кажется, бессовестно надул нас обоих. Теперь я знаю и не сержусь. Я чересчур сильно люблю тебя. Не уходи, не оставляй меня, у меня большое горе.

— Вы меня не любите, вы говорили мне худые слова, — воскликнула она и, бросившись на пол, начала плакать.

Я не ученый, но не вчера родился, и подумал, что худшее миновало. Она лежала, повернувшись лицом к стене, сотрясаемая рыданиями как ребенок, так что даже ноги подпрыгивали. Странно, как это трогает человека, когда он влюблен. Тут уж нечего ломаться, что, мол, она жалкая "канака" и прочее, — я был влюблен в нее или почти влюблен. Я попытался взять ее руку — она не позволила.

— Смысла нет так плакать, Умэ! — сказал я. — Я желаю, чтобы ты оставалась здесь… Мне нужна моя женушка… Я говорю правду.

— Говорите неправду, — рыдала она.