Выбрать главу

Но красноармеец все говорит и говорит, даже пускает в ход какие-то обрывки немецкого:

— Война — криг — никс гутт!! Ты дома, у матери, это карашо, гутт, да? Ты иметь киндер?

Ему хочется поговорить, почувствовать и показать, что, несмотря на весь ужас, все они продолжают оставаться людьми и что это объединяет их.

А обер-вахмистр хочет только одного — чтобы его оставили в покое.

Только мозг ведь просто так не отключишь. Этот Иван со своими дурацкими вопросами снова бередит мысли, которые не дают покоя. «Конечно, у него есть дети! Поезд для отпускников! В Лемберге будет санобработка-дезинфекция, а там уж и родной вокзал в Бо-хуме.

Тильда и не подозревает, что я возвращаюсь. Дети ходят в школу. Хорошо ли они учатся? Вот бы снова сесть дома на кухне, широко расставив ноги, и просмотреть их тетрадки.

На кухне? Американцы здорово побомбили Бохум, но, судя по последнему письму, его домик пока уцелел.

Пусть Тильда натопит посильнее печь, чтобы лопалась от жара, и кофе, натуральный, конечно, и песочный торт чтобы были. Да, его Тильда все же привлекательная бабенка. А мальчишки, наверное, здорово вымахали за время его последнего отпуска; а вот о последнем ребенке, девочке, он знает — только из писем, — что она родилась. Проклятье! Но сам ли он заделал девчонку? Сто тысяч раз он все пересчитывал на пальцах, и всякий раз у него ну никак не сходилось по времени. Хоть лопни — но получается шесть месяцев. Интересно, бывает ли, чтобы дети рождались шестимесячными? Нет, он никогда не писал об этом Тильде. Приедет — тогда разберется с ней. Вообще-то доверять ей было нельзя. Или все-таки можно? Да кто может поручиться за другого человека? Война! Война, она и в любви война, мужчины достаются женщинам только по отпускному рациону. Некоторым или даже многим этого так же мало, как сахара, жиров и хлеба по карточкам, — а Герке, торгаш, он услужлив во всех отношениях. Иногда отпускает продукты и без карточек, в том числе и Тильде.

Говорят, попалась ему как-то одна ненормальная, которая влепила ему как следует, когда он зазвал ее за куском салями в лавку после закрытия и полез к ней под кофточку.

А на Тильду он всегда зарился. Слишком уж он обходителен, этот парень. Пока я здесь, в Сталинграде, торчал по уши в дерьме, тот боров тем временем возлегал с моей Тильдой на нашем супружеском ложе?

Я тут на какой-то вонючей телеге еду подыхать, а боров наслаждается там с Тильдой в нашей супружеской постели! А не надевает ли она при этом красивое белье с кружевами и не душится ли духами «Шанель», которые я послал ей из Франции? Не угощает ли его моим бенедиктином?..

Ну, хватит об этом думать! Лучше просто не приезжать домой без предупреждения. Да ведь я так и так не вернусь. Да плевать! Пусть только она с детьми не голодает, не мерзнет, главное — пусть выживут. Такое уж нынче время, что каждый сам должен позаботиться о том, как выжить…»

Ефрейтор отчаянно борется за свое одеяло, крепко вцепившись в него, и все время он потихоньку тянет на себя и упирается локтем в бок майору, который сидит рядом и, естественно, хочет заполучить одеяло целиком.

Он был у майора денщиком. Был! Отвратный и надменный пес, этот майор. Ефрейтор ненавидит его. Правда, майор вел себя с ним чуть-чуть поприличнее, но только потому, что не мог без него обойтись; был он такой неумеха, что не мог снять с себя даже сапоги. И даже когда драпали, он не преминул устроить ефрейтору нагоняй за то, что тот не прихватил с собой тонкой туалетной бумаги для его, майорской, задницы.

Ефрейтору доставляет такое удовольствие представить себе во всех деталях, что ожидает майора в русском плену, что недосуг подумать о себе. Он предостаточно всего натерпелся, и хотя бы этому теперь конец. Его утешает и то, что на сей раз его участь разделят также высокие и высшие чины. Пускай русские займутся господами штабистами, а не простыми солдатами.

Он прямо так и собирается сказать русским.

Майор, с обнаженной головой, поскольку ефрейтор наконец-то наполовину стянул с него одеяло, глубоко потрясен таким вероломством, потому как чувствует, что уже не обладает прежней властью: отдать приказ и добиться беспрекословного повиновения. Широко раскрыв глаза, он всматривается куда-то в пустоту, упираясь взглядом в стену из сплошного ужаса.

Он весь истерзался мыслями о том, что его могут оскорбить, унизить, мучить, пытать, возможно даже избить, и он потеряет при этом свой авторитет. Он знает, что слишком слаб, чтобы выдержать все это. Лучше уж заговорить, рассказать русским все, что они захотят знать; он предаст всех своих камрадов и самого себя и проглотит позор, если только этим сможет купить себе сносное обращение. Но как жить потом и смотреть в глаза тем, кого предал, когда это станет явным?