— Обычное дело, — говорил с удивлением и обидой, объясняя свое недовольство. — Кто же, если не мы, станет за нас кровь проливать?.. Пролил — спасибо тебе, поклон земной низкий, а хвалиться и капризничать не надо. Не к лицу это солдату и мужчине! Свое ведь защищал, не чужое!..
Татьяна часто думала, наблюдая за Матвеевым, слушая его, почему он не ожесточился на войне, не озлобился, как другие, не зачерствел душой, откуда в нем эта по-детски восторженная доверчивость и любовь к самым простым, обыденным вещам, которых многие и не замечают вовсе, настолько они привычны. Он мог подолгу стоять на бережку и смотреть на ледоход, радовался шумно первой пробившейся на солнцепеке зелени, как будто этого не происходит каждую весну или как будто эта весна — первая и последняя в его жизни.
И ведь не обласкан, нет, судьбой больше других.
Случалось, в Татьяне пробуждалась хорошая зависть, и она пыталась смотреть на окружающее глазами Матвеева, училась воспринимать мир его сердцем, его душой.
Раз спросила, набравшись храбрости:
— Вот почему вы такой?
— Какой же я, дочка? Самый обыкновенный мужик, — удивленно сказал он.
— Нет, Иван Матвеевич! — Татьяна покачала головой. — Вы повсюду ищете и находите хорошее, радостное. Вот ранение у вас такое тяжелое, а вы все равно шутите, радуетесь всему...
— А как же? Сам-то жив!
— Все-таки...
— Тут что́ надо понимать? Большая радость, дочка, из маленьких складывается. Ну, как бы и большая река из ручейков. Оттуда прибежит ручеек, отсюда притечет, глядишь — Волга-матушка образовалась... Вот если ты не устала слушать, расскажу тебе про отца...
— Нет, что вы! Расскажите.
— Жизнь ему выпала нелегкая. Не дай-то бог, какая нелегкая! Света белого, можно сказать, не видал.
— Слепой был? — испуганно спросила Татьяна.
— Говорится так. С японской войны вернулся совсем больной. Чему вроде радоваться? Нечему. Но как собрался умирать — чувствовал, что смерть подошла, — позвал меня... Дай бог памяти... Да, годов восемнадцать мне к тому стукнуло. Позвал, значит, и говорит: «Гляди, Иван, сколько всего хорошего в жизни у меня было... Одно, к примеру, что твоя мать меня, безлошадного нищего, полюбила, хоть родители и прокляли ее... Другое, сыновей нарожала, а?.. И теперь сильно мне повезло, Иван: без мучений отхожу, вам с матерью не в тягость и не в убыток...» Поцеловал меня в лоб и впрямь отошел, умер. Теперь подумай, дочка: другой бы на его месте плакал перед смертью, изводил близких своих, потому что мучений-то он принял много, а он радовался, что помирает тихо! Имел понятие о жизни, не считал, что после его смерти все должно оборваться и кончиться... И я, знаешь, не люблю людей, которые вокруг своего горя и несчастья, как вокруг завидной невесты, ходят. Оно и болит, и ноет, а как же, но вроде и хорошо, и приятно, что болит, потому что жалеют тебя, вздыхают... А ты сумей порадоваться, что тебе это горе досталось, а не другому!
Понимала Татьяна, что Матвеев неспроста часами возле нее сидит, когда товарищи его в домино, в шашки играют. Развлекаются, словом. Жить учит, на ноги хочет поставить. А ей, может, не хочется!.. Но все равно слушала Матвеева внимательно, искала похожего в себе, и после совместных прогулок чувствовала, как прибывает в душе сил, и все реже являлись мысли о смерти, в которой легко и просто обрести избавление. Однако по-прежнему мучила ее неразрешимость задачи: как быть дальше, как поступить?.. Случайный рассказ санитара про Дубровина, от которого отказалась жена, усилил сомнения, обнажил их. Что, если свекор не примет ее, изуродованную, хромую?.. Характер у него тяжелый... Нет, нет, преступно даже думать так о нем: примет и никогда не упрекнет ни словом, ни поступком каким...
Матвеев был первым человеком, кому Татьяна рассказала о себе всю правду. И про свои сомнения тоже.
— Лучше бы не было дочки совсем, — сказала с горечью, удерживая слезы. — Одной проще.
— А вот такого и думать не смей! — осерчал Матвеев. — Жизнь дать человеку — это самое святое! Ты сейчас что?.. Если разобраться, себе облегчения желаешь и ищешь, чтоб решать нечего было. А нельзя так. Человек всю жизнь что-нибудь решает, об чем-нибудь хлопочет, потому и живет, даже если не в сладости и простоте. Обдумал что-то, хочется увидать, как оно и что получилось, а там снова думает... Это уж природой, от рождения заведено.
— Но как же, как же мне быть?
Она ждала услышать совета, подсказки, верила в непогрешимую мудрость Матвеева, как в детстве верят в существование деда-мороза, и что он-то знает, как поступить ей и как вообще должны поступать люди, столкнувшись с непростыми обстоятельствами.
А он тоже не знал...
Был тихий весенний день. Нежарко и ласково грело солнце. Бесшумно, не спеша бежала речка, шлифуя камешки на дне. На противоположном берегу под нависшими низко над водой ивами сидел мальчишка с удочкой. Клева не было, и мальчишка, наверно, мечтал о чем-то, забыв о поплавке, который недвижно лежал на воде, о недавней своей надежде поймать рыбу. Редкими порывами налетал легкий ветерок, шуршал в кустах, покачивал мальчишкин поплавок; какая-то птица, встревоженная шорохом, начинала испуганно кричать, и крик ее был похожим на плач. А потом снова наступала тишина, и снова утверждался в этом близком, видимом мире покой, точно и не было на солнечной, прекрасной земле ни горя, ни слез, точно вся земля, вместе с миллионами миллионов людей, населяющих ее, погрузилась в эту благодатную, зыбкую и прозрачную тишину, и все мальчишки и девчонки — все дети земли — могут, не тревожась, мечтать каждый о своем счастье...
И Татьяне вспоминалось прошлое.
Сейчас, в минуты тягостных раздумий и отчаяния, отягощенного необходимостью принять важное решение, прошлое казалось чистым и светлым — без облачка, без тучки, — потому что время очистило его от невзгод, оставив только самое хорошее... А настоящее начиналось с замужества. Не с похоронной, нет, но именно с замужества. Не оттого ли, что любовь ее не разгоралась медленно, постепенно, а вспыхнула вдруг, как зарница в душной ночи, от которой, хотя ее и не слышишь, приходит пробуждение?.. Татьяна в детстве очень боялась зарниц. Они всегда неожиданны, в них есть какая-то таинственность, неразгаданность.
Матвеев долго молчал, курил, и Татьяна не торопила его с ответом: ей было страшно, что он подскажет, посоветует то же самое, к чему склонялась она...
— Не простая твоя задача, раз задумалась, — наконец сказал он. — А решать надо. Своих-то, кроме мужниных, родных никого?..
— Никого.
— В тебе решение, дочка. В тебе одной. Никто не поможет, никто не научит.
И вот Матвеев пришел проститься.
— Стало быть, — сказал невесело, — уезжаю я. А ты крепись. Помни, что русская женщина ты! Значит, сильная. Как говорится, бог терпел и нам велел.
— Вы же неверующий, Иван Матвеевич.
— А бог тут и ни при чем. Мудрость это народная, как бы присловие. А слушать надо совесть свою. Она твой бог, твой учитель и никогда не обманет, если чиста.
— Спасибо вам. За все спасибо. Я буду крепиться.
— Спасибовать-то вроде и не за что, — сказал Матвеев. — Если что полезного от меня услыхала, так тебе спасибо, что повод дала к тому. Да ведь и я узнал много. Оно так водится: друг друга люди уму-разуму учат, а сами и не догадываются про это. Школьный учитель и тот у детей, учеников своих, учится... Я вот тебе адресок свой оставлю, мало ли там... — Он положил на тумбочку клочок бумаги с адресом, придавил его книжкой. — Желание будет — напиши. А если что, и приезжай! У нас, я тебе рассказывал, хорошо. Тебе обязательно понравятся наши места.