Традиционно, прямо и строго, точно в строю, вытянулись вдоль кромки леса избы. Рубленые, добротные, крытые белесой осиновой щепой, с украшенными резьбой наличниками, а кое-где и с петухами на коньках.
У околицы пришлось сбросить скорость: машину окружили ребятишки. Они бежали рядом, держась кто за крыло, кто просто за полированную поверхность кузова.
Остановились у дома Матвеевых. Бурцев поддержал Татьяну под руку, помог выйти и подал костыли. Распахнулась калитка — и к ним, припадая на протез, выбежал Иван Матвеевич.
— Приехала! — радостно закричал он. — Ну молодец, дочка! Молодец!.. — Он обхватил ее своими медвежьими ручищами, и Татьяна еле удержалась на ногах. — Елки-палки, приехала ведь! — повторял Матвеев.
Заурчал мотор.
— Куда же вы?.. — Иван Матвеевич метнулся к машине. — У нас так не положено, товарищ капитан, чтобы гостей отпускать не накормивши. А вы мне дорогие гости.
— Спасибо. С огромным удовольствием погостили бы, но!.. — Бурцев, сожалея, развел руками. — Дела торопят. Мы как-нибудь обязательно заедем. Как, Боря?
— Железно, — сказал шофер.
— Милости просим. А то задержались бы хоть на часок? Мы быстро сообразим.
— Нельзя.
— Тогда я сейчас, мигом... Минутку постойте! — Матвеев кинулся в дом.
Татьяна стояла беспомощная, ошеломленная встречей, а костыли валялись у ног.
— Счастливо вам! — сказал Бурцев, улыбаясь. — Уезжать будете — заходите. Может быть, помощь потребуется. И вообще. — Он захлопнул дверцу, сильный мотор взвыл, ребятишки отскочили по сторонам, машина развернулась ловко в узкой, тесной улице и покатилась за околицу.
Когда вернулся Матвеев с бутылкой самогона и со свертком, в котором была завернута закуска, «оппель» уже скрылся за лесным поворотом...
— Нехорошо получилось, — сокрушенно сказал он. — Вроде как гостей принять не сумели.
— Им правда некогда.
— Всем нынче некогда, время такое. — Иван Матвеевич с трудом нагнулся, подобрал костыли. — Раз так, — сказал, вглядываясь в дорогу, словно надеялся, что машина вернется, — пошли в избу. Вон мать все гляделки в окно проглядела.
ГЛАВА XXIII
Четыре года без малого ждали этого дня. А все равно весть о Победе пришла как-то неожиданно, ворвалась в жизнь взволнованным и торжественным голосом Левитана, и хоть не все поняли, что́ такое «Акт о безоговорочной капитуляции», каждый понял: кончилась война.
Наступил мир.
И не хотелось думать в это серое, дождливое утро, что не в каждый дом вернется отвоевавший солдат — во многих домах, спрятанные подальше от глаз, навсегда сохранятся сухие, пожелтевшие листки похоронок; что скуден пока хлебный паек; что лежат в развалинах села и города, фабрики и шахты, стоят без топлива остывшие паровозы; что впрягаются в плуг, вместо трактора или лошади, тысячи женщин...
Круглый черный динамик висел в кухне. Анна Тихоновна поднималась раньше всех, и потому она первая услыхала весть о Победе.
— Кончилась... Война кончилась... — почему-то шепотом, точно не доверяя сообщению, сказала она, приоткрывая дверь в комнату Антиповых.
Молодые спали на кровати, отгородившись ширмой, а Захар Михалыч — на оттоманке.
— Что?! — Он приподнялся.
— Война кончилась! — повторила Анна Тихоновна, всхлипывая. — По радио. Только что по радио объявили...
«Ну вот и все», — устало подумал Антипов. Уже нельзя больше жить надеждами — одними надеждами — на будущее, откладывая на потом, на «после войны», какие-то дела и решения, оставлять сомнения, прощать себе и другим ошибки.
Потом наступило...
Он встал, оделся и вышел из комнаты, чтобы не мешать одеваться молодым.
Анна Тихоновна сидела в кухне и плакала, закрыв руками лицо. Антипов не стал успокаивать ее. Он до конца прослушал официальное сообщение о подписании «Акта о безоговорочной капитуляции Германии», тоже сел и выключил радио.
Хотелось тишины, покоя.
— Господи, дождались! — сказала Анна Тихоновна, вытирая глаза. — Не думала я, что доживу до этого дня!.. Не верится даже.
Захар Михалыч молчал насупленно.
— Папка, милый!
Босая, в халатике, в кухню ворвалась Клава и бросилась на шею отцу.
— Ну, ну! — неумело приласкав дочь, бормотал он.
— Анна Тихоновна, миленькая, хорошая, не надо плакать! — Клава обнимала и ее, и целовала, целовала.
— Не буду, Клавочка. Больше не буду. Это я так, от радости... — Она пыталась улыбаться, но сделать это было трудно: мир, даруя людям огромную, ни с чем не сравнимую радость, напоминал о невозвратном, о тех, кто не дожил до него...
Вошел, одетый, подтянутый, Анатолий.
— Поздравляю, — сказал он. — А радио зачем выключили? — И потянулся к вилке.
Уже лилась мелодия песни «Широка страна моя родная».
С улицы доносились крики «ура!».
Кто-то позвонил в дверь. Анатолий пошел открыть. Влетел Григорий Пантелеич.
— Ну, птицы-голуби! — зашумел он. — Дождались, победили!.. Разбили гадов!..
— Потише бы ты, — укорил его Антипов.
— Тихая радость — не радость! — возразил Костриков. — Захар, у тебя должно быть, ставь на стол!
— Ничего у меня нет.
— Поищи!
— Хоть бы и было: на работу надо.
— Поступись, поступись сегодня принципами! — требовал Костриков. — Ради такого дня!..
— Нету, говорю же.
— У меня есть немножко спирту, — сказала Клава. — Если хотите...
— Что за вопрос? На стол мечи, что есть в печи!
— А закусить-то? — всполошилась Анна Тихоновна.
— Под веселую музыку и без закуски пойдет! — засмеялся Григорий Пантелеич.
А по радио пели:
— Зачем же без закуски? Вот яйца с пасхи остались, — хлопотала у стола Анна Тихоновна, — Еще что-нибудь найдем...
— Ну, Захар! — Костриков разлил спирт. — Давай, Антипов-младший! И женщины, женщины тоже!..
— Что ж, за Победу можно. — Анна Тихоновна взяла стопку...
— За тех, кто не вернулся с войны, — сказал Захар Михалыч, поднимаясь. — За них прежде всего.
Выпили молча.
Кажется, все, весь народ от мала до велика в это раннее дождливое утро был на улице. Пели. Танцевали. Обнимались с незнакомыми вовсе людьми. Ближе к заводу, на мосту, Антипова тоже обняла какая-то женщина и долго не отпускала, причитая. Потом догнал его Веремеев, а возле проходной стихийно организовался митинг, поскольку говорить хотели все.
«И хорошо, — подумал Захар Михалыч, — что русский человек может в одиночестве, не выпрашивая у других сочувствия и жалости, пережить любое горе, любое лихо, а вот случись хоть бы и самая маленькая радость, не говоря о большой, всенародной, немедленно хочет разделить ее со всеми...»
И он, умеющий всегда сохранять трезвость в голове и в чувствах, не поддаться настроению, ощутил в себе почти что необоримое желание протиснуться на ступеньки проходной и сказать людям, собравшимся здесь, какие-то слова, весомые, непременно торжественные, идущие от сердца.
Он был благодарен Веремееву, опередившему его и сказавшему именно эти слова:
— Пусть все, что нами пережито, все, что выстрадано и за что заплачено жизнями и кровью наших сыновей, мужей и отцов, навечно останется с нами, товарищи!.. В радости нашей великой мы не должны забывать и не забудем никогда тех, кто не дожил до сегодняшнего счастливого дня. Дорогая плата этому празднику... Значит, товарищи, и сегодня, и через год, и через двадцать лет в День Победы первый тост мы будем поднимать за павших в борьбе! — И вдруг Веремеев запел, и все дружно подхватили: «Вставай, проклятьем заклейменный...»
Пел и Антипов. Громко, не стыдясь и не тая слез, которые сами катились из глаз его. А после, на территории завода уже, он догнал Веремеева и сказал: