Тетки о чем-то пошептались, затем дружно встали: «Пойдем кондуктора искать, говорят, теперь в поездах чай дают. А ты здесь оставайся. И не вздумай никуда отлучаться да за вещами следи хорошенько». Они заковыляли по проходу. Викторин заметила, что тетушки украдкой прихватили с собой мешочек с бутылкой эльзасского красного местного разлива. Карлица тоже, наверное, заметила.
— Мы здесь проездом, — произнесла она. — Какая все-таки дыра; интересно, как тут люди живут? Далеко ли до города?
— Совсем недалеко, один лье, не больше.
— А ты-то откуда знаешь, милая? Получается, ты отсюда, что ли?
— Да нет. Мы из Эльзаса.
Викторин объяснила, что едет с тетушками в Париж, но предварительно хорошо изучила дорогу. А едет она, чтобы продолжить образование. Хотела бы в балетную школу поступить. Если повезет, то она станет со временем актрисой. Но Викторин не сказала о том, что ей неизвестно, где она будет жить и чем ей придется заниматься на самом деле. Тщательно обдумав услышанное, карлица глубокомысленно произнесла:
— На кого ж тебя, милая, учить-то будут, на балерину, что ли? Вообще-то, ты крепенькая, есть на что посмотреть. Или, может, на девицу легкого поведения? Ой, не знаю, не знаю! Я сама-то, милая, ученая-переученая, ты себе даже представить не можешь. Но в Париже пока еще ни разу не училась.
Викторин невнятно пробормотала положенные в таких случаях формулы вежливости и вновь открыла газету, чтобы не продолжать бессмысленный разговор. Так и сидела, тупо уставясь в какое-то дурацкое объявление о смерти господина Дюмонжо, пока кто-то легонько не постучал по ее коленке.
— В Париже дочитаешь, отроковица, а мне бы поговорить надобно. Этот-то мой, с ним никак не поговоришь, глухой он и немой тоже, понятно тебе это?
Викторин сложила газету и впервые внимательно посмотрела на попутчицу. Той было лет пятьдесят, может, и больше. Ноги не доставали до пола, выпуклые, водянистые глаза смотрели в разные стороны, большие щеки рдели румянами. Ярко-рыжие крашеные волосы свисали бесформенными колбасками. Голубое, не первой свежести платье распиралось изнутри необъятной грудью. Когда-то модная шляпа невероятных размеров («Модель „Памела“, по имени героини романа Ричардсона „Памела, или Вознагражденная добродетель“», — отметила про себя Викторин, которая старалась по возможности следить за парижскими новинками) съехала набок, и хозяйка время от времени отбивала рукой падавшие с полей на глаза потускневшие тряпочные цветы и натуральные фрукты — небольшие румяные яблочки и африканские лаймы не первой свежести, дряблые и изрядно потерявшие былую привлекательность. От попутчицы заметно пахло сидром.
— Ты, может, не хочешь со мной разговаривать, милая? Так и скажи.
— Да нет, я с удовольствием.
— Еще бы. Кто бы отказался поговорить с таким человеком, как я? Просто страсть как люблю поезда, здесь ничего не утаишь, говори как на духу. А вот в омнибусе все молчат, будто в рот воды набрали. Хорошо, что эти места на отшибе оказались. Кажется, будто мы едем в вагоне первого класса, верно? — голос был веселый, низкий и с приятной хрипотцой.
— Здесь хорошо. Спасибо, что разрешили, чтобы гитара осталась на вашем диване.
— С превеликим удовольствием. У нас с ним, — она указала на своего спутника, — компаний не водится — он людям на нервы действует!
Будто в подтверждение этому мужчина издал булькающий звук и схватил ее за руку.
— Не тронь меня, миленький. Веди себя хорошо, а то девочка симпатичная такая уйдет от нас. Она ученая, в Париж образовываться едет.
Мужчина вжался в сиденье, склонил голову к левому плечу и, скосив небольшие мутные голубые глазки-пуговички в обрамлении странно красивых женских ресниц, пристально рассматривал Викторин. А та рассматривала голое, безволосое, розовое лицо человека, неспособного, очевидно, испытывать какие-либо чувства, кроме безразличия. Магически состаренный ребенок в затертом костюме из синей диагонали — из такого материала обычно шьют рабочую одежду, — в грубых ботинках на толстой подошве, с грошовыми часами на медной цепочке, надушенный отвратительной Eau de Cologne[18], с неровной седой челкой на лбу.
— Ему неловко, что я пьяная. А я и есть пьяная. Чего стыдиться? Чем-то надо убить время, — карлица приблизила лицо к Викторин. — Правильно я говорю, дочка?
Немой продолжал беззастенчиво рассматривать Викторин, ей было неприятно, но она не могла отвести взгляд от этого голого невыразительного лица.
— Вот, ты согласна, я вижу.
Женщина достала из сумки бутылку вина, вытащила пробку и вдруг спохватилась:
— Ой, я же про тебя забыла.
— Нет-нет, я не пью.
— Ладно, разберемся. Схожу к кондуктору, разживусь парой стекляшек.
Карлица встала, рыгнула так, чтобы все услышали, — да, я такая! — и нетвердой походкой с бутылкой в руке удалилась в размытую испарениями пропасть вагонного прохода.
Хотелось спать, Викторин зевнула, взяла гитару и, коснувшись лбом оконного стекла, стала перебирать струны. Холодный диск луны катился рядом и тоже, казалось, засыпал, убаюканный мерным стуком колес и пустым бездушным треньканьем.
Мужчина неожиданно протянул руку и нежно погладил Викторин по щеке. Она растерялась, не зная, как реагировать на такую наглость, а он наклонялся к ней все ближе и ближе, пока их глаза не оказались совсем рядом. Струны смолкли. Сердце у Викторин упало и замерло. Странный взгляд! Неужели она испытывала жалость к этому человеку? Нет, что-то было в мужчине скользкое, омерзительное, напоминающее о каком-то неясном чувстве, которое она раньше уже испытывала. Где она могла раньше такое видеть?
Рука торжественно опустилась, убогий глухонемой вновь вжался в сиденье, он был счастлив, он ждал аплодисментов после своего сальто-мортале, и на его лице от уха до уха расплывалась улыбка клоуна-имбецила.
Открылась дальняя дверь, в вагон ворвался свежий воздух — впереди него зашелестел коридорный мусор, — появилась страшноватая соседка с бутылкой и стаканами.
— «Кто не видывал Резвушки? Есть ли девушка славней? И красотки, и дурнушки спасовали перед ней. Тра-ла-ла…
У девчонки лишь юбчонка за душою и была»[19]… — распевала карлица. Просеменив вдоль прохода, она рухнула на сиденье. — Уф-ф-ф, как я устала! Кумпол так и гудит! Зато вот — добыла два стакана. И твоих тетушек видала… Что-то они сюда не торопятся. Ну тем лучше, нам и без них хорошо, правда, милая? Мы и без них выпьем, правда, дорогая? Да будешь, будешь, куда ты денешься? — Она зашлась в приступе кашля, а когда оклемалась, погладила себя по груди и животу и заговорила уже спокойно и умиротворенно: — Ну, как вел себя наш лыцарь? О, ты играла ему, похвально, похвально!
Было уже за полночь. Где-то спорили о том, когда лучше было жить — при республике или при императоре, кто-то в дальнем конце вагона тихо поигрывал на гармошке — откуда она взялась, из Германии, что ли? — всхрапывал заснувший старик со слезящимися глазами. Вскрикнул во сне ребенок.
Викторин согласилась сыграть и спеть, лишь бы не говорить больше о выпивке.
— Хорошая песня. И неплохо, что ты ее поешь. Чувство всегда возьмет свое. Кто музыку-то написал, поляк какой-то? Не люблю поляков. Вот заносишься ты, а сама не можешь понять того, что поешь про свою судьбу. Так ведь и кончишь в отрепьях. Лучше уж пей. Знаешь что — я не люблю таких людей, которые портят другим настроение. Держи стакан, говорю, такая молодая, а нервы никуда. Вот у меня le promblemes, certains conrtraintes et hics[21]…
— Послушайте, я же…
— Так-так. А кто я такая, по-твоему, грязь подметная, что ли? — карлица усмехнулась.
— Поймите меня правильно, — тихо сказала Викторин, и голос у нее дрожал. — Пусть лучше выпьет этот господин.