Академия наук занимала в этих планах пусть большое, но не главное место. Разумовский вполне устраивал государыню в качестве президента. Бецкий прочит на его место Ломоносова; вариант смелый, радикальный и отсюда достаточно рискованный — больно крут Михайло Василич, сразу потеснит позиции немецких ученых, а они — поддержка Екатерины. Ломоносов передал через Бецкого план преобразований в Академии — совершенно разумный, по сути, но способный вызвать распри в профессорской среде. Надо повременить.
Только выжидая, только лавируя, находя компромиссы, можно удержаться у власти. За плечами прежней императрицы — Елизаветы Петровны — был всегда ее великий отец: дщерь Петрова позволяла себе многое. У Екатерины II положение кардинально иное: немка, свергла мужа — законного наследника! — и теперь правит лишь до совершеннолетия Павла Петровича. Вынуждена взвешивать каждый шаг. Осторожничать, угождать, подкупать. А иначе может оказаться на месте шлиссельбургского узника. Или даже Мировича.
Бецкий посетил Ломоносова в конце сентября, был довольно холоден, как и вся атмосфера в Петербурге, говорил лаконично и, пожалуй, даже в чем-то с грустью:
— Назначение ваше на пост вице-президента матушкой-царицей отложено на неопределенное время. А написанный вами новый статут Академии на словах был одобрен, но пока что лежит под спудом. Остается ждать.
— Ждать! — воскликнул огорченный профессор с болью. — У меня нет времени ждать. Состояние моего здоровья не внушает больших надежд. Год-другой, не больше. Я хотел бы успеть…
Секретарь ее величества посмотрел печально:
— Что могу поделать, драгоценный Михайло Василич? Молодые часто не слушают стариков, делают по-своему. Я пытался воздействовать на Екатерину Алексеевну при посредстве Дашковой, но внезапная кончина князя Дашкова изменили планы княгини. Просит государыню отпустить за границу подлечить нервы — видимо, уедет. Больше у меня и у вас нет союзников в части Академии. Между тем Тауберт не дремлет, и уже готово решение, делающее Шлёцера ординарным профессором истории.
Ломоносов выругался йо матушке, а потом попросил прощения. Бецкий улыбнулся:
— Ничего, mon cher[24], наши мнения совпадают.
— Я подам прошение об уходе из Академии, — твердо заявил уязвленный ученый. — При таких обстоятельствах, при таком отношении ко мне не намерен более терпеть.
— Погодите, не спешите, пожалуйста. Есть одна лазейка…
— Да?
— Шлёцер тем не менее добивается отпуска. Сколько он пробудет в Германии — Бог весть, а тем временем надо привести в исполнение ваши предложения по реформе Академии. Если мы добьемся закрытия канцелярии — уведем у Тауберта почву из-под ног. И тогда начнем развивать успех…
Михаил Васильевич тяжело вздохнул:
— Как же это мерзко — действовать не впрямую, а искать лазейки! Прочему я, русский ученый с европейским именем (это не бахвальство, а правда), почему я должен у себя в стране, чтобы реформировать мою Академию, приспосабливаться, юлить и зависеть от настроения пигалицы Дашковой, солдафона Орлова, черт знает кого еще!
Собеседник отозвался:
— Потому что таковы правила игры. Вы историю знаете лучше меня: в Риме, в Константинополе при дворе были те же самые нравы, заговоры, интриги. Мы — как все. Мы зависим от власть имущих — в том числе от Дашковой, Орлова и прочих. В том числе и великие ученые, как вы. Никуда не деться.
— К сожалению, так. — Ломоносов поиграл желваками. — Радует одно: скоро удалюсь в мир иной — без интриг и бесчинств, отдохну от земных страстей; деток токмо жаль — им расхлебывать нашу кашу.
— Ничего: не они первые, не они последние, как-нибудь осилят.
Этот разговор долго будоражил ум нашего профессора, не давал уснуть. Все-таки решившись, сел за стол и в порыве благородного гнева написал заявление о своем уходе из Академии.
Миша Головин обживался в Петербурге. Он, конечно, скучал по дому, по родным Матигорам, речке, церкви, где в последнее время пел на клиросе, по собаке Жучке, неизменно приветливой, что бы с ней ни делали, по друзьям, по соседке Маше — девочка ему нравилась, по отцу с матерью (по отцу меньше — тот всегда наказывал, даже иногда устраивал порку) и по младшему брату, и по младшей сестренке, и вообще по всей деревенской жизни. Но столичные впечатления вытесняли прошлое. Вместе с тетей Лизой посетил цирюльника, и его постригли на французский манер — ровные и высокие виски, сзади снято много, и косой пробор слева (а не «под горшок», как было). У портного заказали новое платье — курточку-камзол, двое брюк — снизу до колен, а у шляпника — картуз, а еще у сапожника — новые башмаки, и у белошвеек — белые сорочки и смену белья. Как оделся в это — совершенно переменился, из типичного сельского паренька превратился в петербургскую штучку, франта, барчука. Все смеялись весело.