Михаил Васильевич поднял глаза и уставился на Шлёцера, не мигая. Вдруг спросил:
— Вас ко мне прислал Тауберт?
— Почему Тауберт? — потрясенно пробормотал визитер. — Он здесь ни при чем.
— Тауберт всегда при чем, если речь идет об обогащении. Только вот не всех, как вы рассуждали, а его самого.
— Уверяю, Тауберт не знает о моем посещении. И никто не знает. Я же объяснил: всё произошло по наитию.
— Ну, допустим. А ценнейшие рукописи вы вывозите из России тоже по наитию?
— Да Господь с вами, Михайло Васильевич! Ни одну ценнейшую рукопись я не вывожу.
— Хорошо, не оригиналы, а копии. От Баркова знаю доподлинно, он их переписывал специально для вас.
— Что же в том дурного? Подлинники остаются в России, и Россия вольна распоряжаться ими, как пожелает: изучать, сохранять, печатать. А копировать никому не запрещено, даже иностранцам. Вы, к примеру, захотите приехать в Гёттинген или Потсдам и работать в библиотеках, делать выписки, разные пометки — разве кто-нибудь воспрепятствует вам их вывезти? Совершенно нет. Отчего же в России надо поступать по-иному?
— Оттого что вы хотите себе присвоить славу первого публикатора.
— И опять не вижу в том ничего дурного. Повторяю: истина — всё, а подходы к ней — только тактика. Главное — вытащить неизвестные манускрипты на свет Божий и обнародовать, сделать достоянием всех, прежде всего — историков. А уж кто это сделает: русский или немец — так ли важно? Вот профессор Миллер выступил публикатором стольких хроник — вы же не чинили ему препятствий.
Ломоносов ответил грубовато:
— Не равняйте себя с Миллером, молодой человек! Он живет в России сорок лет, принял наше подданство и печатает все свои труды первым делом в Петербурге. Мы с ним тоже спорим, часто обижаемся друг на друга, но профессор Миллер наш, русский, несмотря на немецкие корни. И давно уже не Герард Фридрих, а Федор Иванович. Вы же, извините, человек тут заезжий и случайный: прилетели, поклевали наши зернышки и теперь улетаете с гусеницей в клюве. Соответственно к вам и отношение. Как могу я сурьезно относиться к вашей «Русской грамматике», коли вы по-русски говорите с трудом, половину этимологий перевираете и имеете наглость критиковать мою «Грамматику»? Смех и грех какой-то!
Шлёцер изменился в лице и встал:
— Вижу, примирение наше не выходит. Я пришел, чтобы протянуть руку дружбы, предложил забыть прежние обиды и хотел уехать из Петербурга с легким сердцем. Вместо этого слышу оскорбления и наветы. Очень сожалею. Вы не толе-рантны, герр профессор. Не умеете вести себя, как положено в европейских странах.
Михаил Васильевич тоже встал и, взглянув на него по-бычьи, исподлобья, с гневом бросил по-русски:
— Ты учить меня вздумал политесам, мальчишка? Сукин сын! Прочь ступай подобру-поздорову, а не то прикажу с лестницы спустить!
Людвиг Август даже передернулся, словно от лимона на языке. Прохрипел:
— Sie sind rechter Ваг! Em russisches Schwein![30] — И поспешно вышел вон.
— Сам говнюк, — процедил сквозь зубы профессор, тяжело опускаясь в кресло. — Вот ведь разозлил… вывел из себя… Он мириться, видите ли, пришел! Столько здесь напакостил — и теперь мириться! — И, не видя Шлёцера, прокричал в пространство: — Чтобы духу твоего не было в России! Засранец!
Рождество встретили отменно, по церковным и светским правилам, в тесном кругу семьи, а на встречу Нового, 1765 года пригласили гостей, в том числе Константинова и Баркова. Правда, Елизавета Андреевна сильно возражала против последнего, опасаясь, что переписчик, как обычно, напьется и испортит Ломоносовым праздник, но супруг уверял, что сумеет держать Ивана в узде и не даст принять лишнего, — а вот если того не позвать, отпустить в кабак и бордель, предоставить собственной персоне, непременно переберет и, чего доброго, впадет в белую горячку. Женщина скрепя сердце согласилась.
Но на деле вышло наоборот: шалопай Барков вел себя прилично, только раз ущипнул проходившую мимо Матрену за филейную часть и за это получил полотенцем по шее; а зато сам глава семейства злоупотребил водочкой, начал петь немецкие и русские кабацкие песни с матерными словами и, пустившись в пляс, едва не упал. Константинов и Барков вместе с Леночкой, Матреной и Елизаветой Андреевной отвели его в спальню, уложили в постель и едва утихомирили. Вскоре он уснул.