Но простое деление на морально превосходящих и морально подчиненных хотя и четко отделяло «респектабельных» от пьяниц и распущенных рабочих масс, уже не являлось адекватным отражением в сложившейся ситуации. Дело в том, что прежние добродетели уже едва были приложимы к преуспевающим и богатеющим буржуа. Этика воздержания и борьбы больше не лежала в основе успеха американских миллионеров 60—70-х гг. да и преуспевающих фабрикантов, проводивших свободное время в деревенских развлечениях. А тем более их родственников-рантье. Для них идеалом стала, по Раскину, «жизнь, протекающая в удовольствиях меняющегося мира, в недрах которого лежат железо и уголь. И чтобы на каждый прекрасный банк в этом мире приходился красивый особняк… с парком среднего размера, садом и оранжереей, по аллеям которого ездят прекрасные кареты. И чтобы жил в этом особняке… английский джентльмен с доброй супругой и его замечательная семья. Чтобы он всегда мог обеспечить своей супруге будуар и драгоценности, дочерям — красивые бальные платья, охотников для сыновей и охоту где-нибудь в Хайлэнде для себя»{200}. Здесь заключается объяснение возросшего значения альтернативных теорий о биологическом превосходстве класса, глубоко проникшее в сознание буржуазии XIX века. Превосходство явилось результатом естественного отбора, фактором, заложенным генетически (см. гл. 14). Буржуа если и не были особой породой людей, то по крайней мере принадлежали к высшей расе, являясь венцом эволюционного развития человека. Этим они отличались от остальной неразвитой массы, оставшейся в своем историческом и культурном развитии на стадии детства или юношества.
Таким образом получилось, что от хозяина до представителя избранной расы был всего один шаг. И все-таки право на власть, неоспоримое превосходство буржуазии как особого рода людей предполагало не просто зависимость, но в идеальном варианте добровольно установленную зависимость низших классов, наподобие отношений между мужчиной и женщиной (которые еще раз символизировали эту ипостась буржуазного мировоззрения). Рабочие, как и женщины, должны были быть верными и послушными. Если они таковыми не были, это приписывалось влиянию магической фигуры в сознании буржуазии — некоего постороннего провокатора. Хотя и невооруженным глазом было заметно, что ремесленные союзы объединяли самых умных, самых квалифицированных рабочих, миф о существовании лентяя, уклоняющегося от работы и воздействующего на умы незрелых, хотя и изначально сознательных рабочих, был действительно нерушимым. «Поведение рабочих внушает сожаление», — писал в 1869 году управляющий шахтами во Франции в дни жестокого подавления забастовки шахтеров. Подобные случаи прекрасно описаны в романе Э. Золя «Жерминаль», «но следует признать, что они являются простым грубым орудием провокаторов»{201}. Говоря точнее, потенциальный активный лидер рабочего класса должен был, по определению, быть «провокатором», так как он не подходил под стереотип послушания и тупости. Когда в 1859 г. девять самых честных шахтеров шахты Seaton Délavai — «все трезвенники, шестеро из них — простые методисты, а двое местные проповедники», были заключены на два месяца в тюрьму, после того как оказали сопротивление, участвуя в забастовке, управляющий шахты высказался по этому поводу вполне ясно: «Я знаю, что это уважаемые люди, и поэтому я посадил их в тюрьму. Нет смысла сажать в тюрьму тех, кому это будет безразлично»{202}.
Подобное отношение преследовало цель обезглавить низшие классы, по крайней мере там, где это не происходило естественным путем, через поглощение потенциальных лидеров средним классом общества. Кроме того, оно свидетельствовало о немалой доли уверенности. Ушли в прошлое фабриканты 30-х, жившие в постоянном страхе перед чем-то вроде восстания рабов (см. «Эпоха революций», эпиграф ко второй главе). Когда хозяева — владельцы фабрик говорили об опасности коммунизма, таившейся в любой попытке ущемления прав рабочих наниматься на работу и быть уволенными по своей воле, они имели в виду не социальную революцию, а только тот факт, что могут лишиться права собственности и права господства. Допустив однажды вмешательство в права собственности, буржуазное общество неизменно вылетело бы в трубу{203}. Поэтому чувство страха и ненависти приобретало характер истерии, когда спектр социальной революции вновь обращался на святая святых капиталистического мира. Кровь Парижской Коммуны стала свидетельством его мощи (см. главу 9).