Выбрать главу

Душно; я перехожу с большой кружкой чая в избу. И, невесть что выглядывая, раздвигаю занавески и уставляюсь в маленькое подслеповатое окошко. Демьян вон свои окна перекроил, они у него лет тридцать смотрели в улицу молодечески, набирая столько света, что и солнце не переводилось. Демьян свой родительский дом после переезда от старой Ангары полностью преобразил: поставил его на фундамент, сделал пристрой, обшил с напуском дощечкой, перестелил полы, поднял на крышу шифер. Картинкой смотрелся дом. И двор за новым забором стоял поместьем, неприступной крепостью.

Тяжело теперь видеть эту картинку и крепость. И тянет смотреть. Почему так тянет смотреть на запустение и разор? Что в русской душе такого, что жаждет она запустения, ищет в порухе пищу? Почему так любим мы быть возле края жизни и заглядывать в могилу? Заглядываем — чтобы окончательно столкнуть туда всю свою нажить или, напротив, почти из небытия, нет, больше — из самого небытия — вернуть и воскресить? Тысячелетняя неопределенность — туда или оттуда? — вот-вот, кажется, даст ответ.

Мой товарищ еще по детству Демьян Слободчиков не уехал ни в город вслед за сестрой и младшим братом, ни в менее приметную сторону вслед за братом старшим. Где родился, там собирался сгодиться до конца. Поэтому и дом родительский перешел к нему по наследственному праву не оставившего этот дом. Рядом срубил он летнюю кухню, с прежний дом, одно окно пустил смотреть на родовое жило, на восход солнца, второе — на Ангару, на закат. Здесь же, под боком, поставил новую баньку веселенькую, с прищуром в чуть косоватом оконце. От баньки в глубь огорода уходил навес, а под ним погреб — я видел такой простор только на севере, в вечной мерзлоте, где и стены, и потолок, и ступени в голубом сказочном льду. И простор этот у Демьяна с Галей заполнялся. Демьян любил показать припас лицом, я спускался, смотрел, дивился. Включит свет — и все озаряется: сотни трехлитровых банок с огурцами, помидорами, луком, черемшой, грибами, ягодами и Бог знает с чем еще. Взблескивает и выставляется, приседает и выпрямляется, на полках и в ящиках. Капуста засаливалась в кадках, ей полагалось мерзнуть наверху. Сало млело в тряпицах, вымоченных и проложенных приправами. Кедровые орехи пузатились в белых китайских кулях из-под сахара. Картошка мерилась не мешками, а подпольями: в летней кухне, всю зиму топившейся, тоже отрыто было подполье. Сначала две коровы, потом три, сначала один огород, потом два, нет, был еще и третий огород где-то на елани, под картошку. И зеленка засевалась на горе, и загораживался телятник. Два покоса в разных местах, туда и туда по воде.

И все это от жадности… Есть жадность к деньгам, есть жадность к водке, к греху… У Демьяна была жадность к работе. И Галя, жена его, такая же была жадная, две одинаковые руки, одна правая, другая левая. Весь этот припас расходился. Отправлялось дочерям в город, куда-то еще, по красным летам гостей собиралось невпросчет. Я, собираясь на родину, знал уже, что не суждено мне проедать творог, сметану… Господи, какая сметана! — так и пышет сытостью и сластью, так и подается к ложке! Что будут у меня и пироги с рыбой и луком, ранние огурцы и помидоры из-под какого-то особого ухода, что станут меня караулить у ворот, чтобы затащить за стол и поговорить о жизни.

Не знаю, может быть, они что-то и продавали… мясо наверняка продавали. Но много ли здесь продашь? В город везти: телушка — полушка, да руль перевоз. Да и какие особенные при таком хозяйстве требовались деньги? Чаша полная. В леспромхозе Демьян зарабатывал хорошо, по тем временам — много. Любил и этим похвалиться. Любил показать грамоты, сказать о премиях. Да ведь свое, не заемное. Он и там, в лесу на трелевке, и на берегу, на погрузке, был жаден на работу, считался незаменимым.

Имелся у них, конечно, и денежный припас. Но пошел он, как и у всех у нас, прахом. Собравшись переезжать, Демьян переборол свою гордость и обратился ко мне… Он не писал писем, а что нужно было, с кем-нибудь передавал… два или три миллиона на перевоз… тогда и мелкий счет шел на миллионы. Я и этого не мог выслать. Написал ему, чтобы зашел его сын, оставшийся после армии в городе, месяца через два, что-то у меня наклевывалось.

Пустым взглядом гляжу я на пустынную улицу, на которой старинная грязь, намешенная тяжелыми машинами, дала ландшафт — извилистую горную гряду по краям дороги. В такую пору горы «цветут» — пускают пыль. Не лежат больше за дорогой коровы, не стоит с раскрытой кабиной «Беларусь», открылся от поленницы целомудренной невылинявшей полосой забор. Ну, выше, выше взгляд! А выше — закрытые ставнями окна, снятая крыша, провал на месте летней кухни. Уже не выйдет из калитки, прихватывая руками низ живота, хозяин, не повернет иссеченное работой и страданиями лицо направо-налево.