Выбрать главу

— Кто сам себе не даст визы, — сказал консул, — тот может объехать весь мир и никогда не попадет, куда ему было надо. Кто сам себе не даст визы, тот навсегда остается взаперти. Только тот, кто сам себе даст визу, становится свободным.

— Я хочу сама себе дать визу, — Эллен попыталась выпрямиться, — по как это делается?

— Ты должна подписаться, — сказал он. — И эта подпись означает, что ты даешь себе обещание: ты не заплачешь, когда будешь прощаться с мамой, а совсем наоборот, ты будешь утешать бабушку, которой это будет очень нужно. Ты ни в коем случае не будешь больше таскать без спросу яблоки. И что бы ни случилось, ты всегда будешь верить, что рано или поздно вокруг будет синева! Что бы ни случилось.

Эллен, дрожа от возбуждения, сама подписала себе визу.

Забрезжило утро. Тихо, как опытный взломщик, оно вскарабкалось наверх по подоконникам. Запела птица.

— Видишь, — сказал консул. — Птица тоже не ставит никаких условий.

Этого Эллен не поняла.

Снаружи по улицам катились тележки молочников. Все уже переставало сливаться в одну общую массу. И в просторных парках пестро и неряшливо выплывали из тумана первые осенние цветы.

Консул подошел к телефону. Он поднес руки к вискам и пригладил волосы. Встряхнул головой, трижды качнулся, встав на цыпочки, прикрыл глаза и снова их вытаращил. Поднял трубку, набрал не тот номер и бросил трубку на рычаг.

По двору протопали чьи-то шаги. По-прежнему шумел фонтан. Консул хотел что-то записать для памяти, но не нашел записной книжки. Он подошел к Эллен и вынул из кармана ее пальто ученический билет. Потом вызвал машину, поднял опрокинутое кресло и расправил ковер.

Море вокруг мыса Доброй Надежды просветлело. Консул сложил карту, завернул в нее шоколад и открыл ранец Эллен. Еще раз он поднес папку для рисования близко к глазам: звезды, птицы и яркие цветы, а под ними крупная, без наклона подпись Эллен. Первая настоящая виза за все время его службы. Он вздохнул, застегнул на Эллен пальто и осторожно надел на нее шапочку. Лицо у нее было грозное и мрачное, но над ним снова было написано золотыми четкими буквами: Учебное судно «Нельсон».

Консул еще раз легонько подышал на визу, словно желая окончательно ее утвердить и оживить. Потом уложил ее в ранец и надел ранец на Эллен, на руках снес ее вниз по ступеням, усадил поглубже на сиденье машины и назвал водителю адрес. Машина завернула за угол.

Консул вдруг прижал руку к глазам и большими шагами побежал вверх по лестнице.

Луна побледнела.

Эллен обхватила руками мамино лицо. Обеими руками обхватила горячее, пылающее от слез лицо под черной шляпкой. Лицо, которое все вокруг оправдывало и согревало, лицо, которое всегда было, это единственное лицо. Снова Эллен умоляюще цеплялась за изначальное, за прибежище тайны, но мамино лицо стало недосягаемо, отодвинулось и побледнело, как луна на рассветном небе.

Эллен закричала. Она сбросила одеяло, попыталась встать на ноги и ухватила руками пустоту. Из последних сил она опустила кроватную сетку. И полетела с кровати, полетела глубоко вниз.

Никто и не подумал ее поднимать. Нигде не было звезды, за которую можно было бы зацепиться. Ни куклы, ни мишки не смогли удержать Эллен. Как мяч сквозь кольцо, пролетела она сквозь круг детей со двора, которые не брали ее в свою игру. Эллен пролетела сквозь мамины руки.

Полумесяц подхватил ее, вероломно опрокинул, как детскую колыбельку, и снова отшвырнул от себя. И вовсе было не похоже, что облака — это пуховые перины, а небо — лазурный свод. Небо стояло нараспашку, хоть убейся, и для Эллен, пока она падала, стало ясно, что никакого верха и низа больше нет. Неужели она этого раньше не понимала? А эти жалкие взрослые люди называют падение вниз прыжком, а падение вверх полетом. Когда до них, наконец, дойдет?

Падая, Эллен прорвала собственным телом картинки в большой книжке, прорвала цирковую сетку.

Бабушка подняла ее и уложила назад в кроватку.

Температурными кривыми неудержимо, высоко и горячо взлетали солнце и луна, дни и ночи, взлетали и снова падали.

Эллен открыла глаза, привстала, опершись на локоть, и сказала: «Мама!»

Громко и ласково сказала. Потом подождала.

Печная труба потрескивала, глубже прячась за темно-зеленые изразцы. В остальном все было тихо. Серый цвет стал гуще.

Эллен слегка встряхнула головой, голова закружилась, и Эллен опять упала на подушки. Сквозь верхнюю часть окон она видела эскадру перелетных птиц, выстроившихся, как на рисунке. Потом их словно стерла резинка. Эллен тихонько засмеялась. Правда, как на рисунке!

«Что-то вы слишком много стираете! — предостерегла бы боженьку старая учительница. — Кончится тем, что протрете дыру!»

«Но, дорогая моя, — сказал бы ей на это боженька, — я же этого и хотел. Посмотрите сквозь нее, пожалуйста!»

«Прошу прощения, теперь я все понимаю!»

Эллен закрыла глаза и вновь испуганно их распахнула. Окно уже давно не мыли. Сквозь него было плохо видно. По стеклам тянулись длинные серые полосы, как высохшие слезы. Эллен втянула ноги под одеяло. Они были холодные как лед и словно чужие. Она потянулась. Кажется, она подросла. Больше всего она росла ночами.

Но что-то в этом весеннем утре было не так, как надо. Может быть — может быть, сейчас осень. И может быть, что дело идет к вечеру.

Тем лучше. Эллен не имела ничего против. Как бы то ни было, мама ушла за покупками. К зеленщице на углу.

Я, знаете ли, спешу! Эллен одна дома, мало ли что, все может случиться. Мне, пожалуйста, яблок! Мы их испечем, Эллен больше всего любит печеные яблоки, и потом, я ей обещала, что мы разведем огонек, а то уже холодно. Сколько с меня? Простите, сколько? Сколько? Нет, это слишком дорого. Слишком дорого!

Эллен села ровно.

Это было похоже на крик. Словно она своими ушами слышала приглушенное: «Слишком дорого!» А красное перекошенное лицо зеленщицы грозило из темноты.

— Вы! — сказала Эллен и угрожающе свесила с края кровати ноги. — Если вы запросите слишком дорого, вам не поздоровится! — Зеленщица не отвечала. Стало еще холодней.

— Мама! — крикнула Эллен. — Мама, дай мне чулки!

Никакого движения.

Вот как, они попросту все спрятались. Опять играют с ней недобрую шутку.

— Мама, я хочу встать!

В ее голосе прибавилось требовательности.

— Тогда я пойду босиком. Если ты не дашь мне чулки, я пойду босиком!

Но и эта угроза осталась без ответа. Эллен слезла с кровати. Ей стало как-то не по себе. Спотыкаясь, она побежала к двери.

В соседней комнате тоже никого не было. Рояль был открыт. Видимо, на нем только что играла тетя Соня. Наверно, в кино пошла. С тех пор как запретили, она ходит в кино гораздо чаще. Эллен прижалась щеками к холодным гладким оконным стеклам.

Снаружи, в старом доме по ту сторону железнодорожной ветки, старуха поднесла к окну ребенка. Эллен помахала. Ребенок помахал в ответ. Старуха направляла его руку. В общем, все было в порядке. Надо выиграть время, надо спокойно все обдумать.

Эллен обошла квартиру и вернулась. Ох, что будет, если мама ее застанет в таком виде, в ночной рубашке и босиком!

Стены враждебно пялились. Эллен взяла ноту на рояле. Нота зазвучала. Она нажала вторую клавишу, третью. Ноты сразу смолкали. Ни одна не совпала с другой, ни одна ее не утешила. Они звучали словно нехотя, словно им нравилось замирать, словно они что-то от нее утаивали.

Знала бы об этом моя мама, у нее бы сердце разорвалось в груди! Так было написано в старой книжке сказок.

«Ну погоди, все маме скажу!»

Эллен пригрозила тишине, но тишина вела себя тихо.

Эллен топнула ногой, жар поднялся к вискам. Внизу на улице лаяла собака, кричали дети. Далеко внизу. Она прижала руки к щекам. Никакая это не собака, никакие не дети. Это что-то другое. И оно бушует. Эллен двумя кулаками ударила по клавишам, и по белым, и по черным, застучала по ним вовсю, как по барабану. Она сорвала подушку с кушетки, стянула со стола скатерть и запустила корзиной для бумаг в зеркало, как Давид своим камнем в Голиафа. Как Давид с Голиафом, сражалась она с ужасом одиночества, с новым, пугающим ощущением, которое, как уродливый водяной, высовывало голову из потока грез.