Выбрать главу

— А кто ж ее считал! Туман пал, ни черта не видно!

— Прекратить трезвон, — командует командир, — это нас демаскирует!

— Ни черта, пущай думают за рекой, будто это наши кулаки банду хлебом-солью встречают.

Засели наши вместе с гостями за планы-карты и рассуждают, куда и как разведку послать. По всему выходит, что из кадомских лесов должны бандиты искать переправу где-нибудь у Липовки либо у Кошибеева. Тут заспорили. Один говорит: у Липовки им сподручней переправиться, а другой — скорей, говорит, на Кошибеево рванут и оттуда на спирто-водочный завод.

— Лучше всего бить их на переправе, из ручных пулеметов, — говорит кожаный, — пока они не рассеются в цепи. Надо искать это место.

А как его найдешь в тумане? В Кошибеево взялся проводить разведку старик Шанежкин. На Липовку никто не берется.

— А вот Алешка, — говорит Лука, — он с закрытыми глазами вас до Липовки доведет.

Выделили мне двух конников. Взяли они лошадей в повод, и пошли мы краем оврага, впадающего в реку Сатис, чуть не напротив Росстани, там, где старинный курган мордовский.

Конники — ребята ловкие. Сапоги на них кожаные. Шинели подвернуты. Карабины новенькие, и седла на конях так и блестят. У одного на шее бинокль. Да разве чего увидишь в таком тумане, того и гляди на сучок наколешься.

Потому и идем не дорогой, а мимо, чтобы на бандитский дозор не напороться. Шли мы без разговоров и ступали почти неслышно.

Рядом ревела вода в овраге, как сто медведей, разминающихся после сна в берлогах.

Ох и страшен был играющий овраг! Завалы снега громоздились, как горы. А под ними, роя пещеры, ворчали ручьи, впадающие в главное русло. А по дну мчалась бешеная рыжая вода, перекручивая деревья, перекатывая камни, обрушивая подтаявшую землю и глыбы снега. Иной оползень как запрудит поток, так весь овраг вздуется горой. И вдруг прорвет, вода ухнет. Тут берегись, если на пути окажешься, так и подхватит и завертит!

Шли мы, придерживаясь края оврага. Отбегали, когда вода лизала нам ноги.

Над нами неслись на север крикливые гуси, свистели крыльями утки, вились невидимые чибисы. И, вспугнутые шагами, поднимались и отбегали в сторону мокрохвостые линючие лисы.

Местность становилась все ниже. Пора бы и кургану быть, но что-то вокруг было все ровно и какие-то кусты, которых здесь вроде не было, стали попадаться все гуще.

Вдруг показалась Цна.

Потоптались мои конники перед желтым, всгорбившимся льдом, попробовали его сапогом и конским копытом и решились:

— Веди вперед, с усами!

Почему это я представился им с усами? Ну, да раздумывать некогда. Перевели они коней по одному. И пошлепали мы лугами, по междуречью. Шли быстро — опасаясь, как бы вода в луга не вылилась: отсюда не выберешься. А туман проклятый окутывает мокрым холодом, лезет за шиворот, леденит грудь и спину. Дышать трудно. Как под водой идем. Все мутно, все мокро: земля, снег и воздух.

Так и заплутать можно. Заблудились бы мы, кабы не держался я приметных тропок. И уж совсем было я подумал, что скоро дойдем до хутора, под названием Монашки, на котором прежде монастырская молочная была, да вдруг стал замечать, что вода по низинам вспять бежит, не к Мокше, а нам навстречу. И с каждым шагом ее все больше. И вот уж из овражков проливается в луга. И туман навстречу все гуще клубится. В дрожь меня бросило от догадки.

— Конница, — говорю, — садись на коней, крой обратно, беда идет, Мокша из берегов вышла! Широким потоком льет. Оттого и туман бежит, что верховая вода пришла с юга, она теплей нашей. К вечеру все это будет на дне моря!

— Ну, ну, не трусь, доведем до конца разведку!

— А чего доводить, и так ясно: засела теперь банда в Липовке, нет ей проходу.

— А почему в Липовке?

— А вы послушайте, как там грачи суматошатся и собаки на чужих брешут. Вишь, хрипло как, аж устали, — столько там чужих, что всех не облаять!

— Ишь ты, хлюст козырей, мал, мал, а догадлив, — посмеялись конники и начали поучать, что не так это легко по догадкам добывать точные сведения о противнике.

Тронулись дальше, на галочий грай, ведя коней в поводу, и вдруг схватились за оружие. Из тумана на нас хлюп, шлеп, и смотрим — заяц. Мокрый, грязный, озабоченный такой. Скачет себе через ручьи мимо, на нас ноль внимания, словно у него свои дела поважней.

Чуть не стрельнул я, да вовремя опомнился: ведь мы в разведке.

— Бери его живьем, ишь отсырел, едва топает!

Растопырили конники руки, а он — в сторону. Я за ним, он от меня.

Я шустрей, он кубарем в овражек. Туда, сюда, чуть за шкурку не хватаю, вот-вот ложей ружья зашибу. Зашел в меня азарт. Вот, думаю, на всю нашу гвардию жаркое. То-то любо-весело будет, когда здоровенного русачину из разведки принесу.

Я его ловлю, а он не дается, не хочет быть жареным. То в рыхлый снег сиганет, то в оттаявшую пашню. Он выскочит, а я завязну. Из грязи ноги едва тащу, на лаптях — целые култышки. В ручье ополощу — и снова за ним. Бегали мы, бегали, и оба устали. Заяц на бугорок сел, с лап грязь обкусывает, а я тоже передышки прошу: оборки у лаптей перетерлись, портянки размотались. Так сидим, вроде оба переобуваемся, друг на дружку посматриваем. Оглянулся я: где же конники? Не видать, не слыхать. Только туман клубится, словно кто мокрыми губками мне щеки трет. Крикнул легонько, свистнул. Без отзыва. Так сердце у меня и оборвалось. Скорей за ними, глядишь, по следам найду. Ткнулся вправо, сунулся влево. Что за черт, кругом оттаявшая пашня, откуда она взялась в лугах? Ноги вязнут, тону, как мышонок в дегте.

Вдруг — шлеп-шлеп-шлеп! Ага, да это ж мой заяц! Давай хоть за ним, одному-то совсем страшно. Кое-как из трясины вылез и по слуху за косым шлепаю. Не вижу его, а только слышу: тяжело дышит. А сам думаю: "Пропал, совсем пропал… Как это я конников потерял? Как их найду? Как обратно в село вернусь?"

Мне бы теперь хоть зайца добыть. Вот, мол, за ним побежал и потерялся. А иначе какое у меня оправдание? Да не так-то просто его добыть. Поймать — сил нет, застрелить — нельзя.

Вода все шустрей идет, прибывает. Чуть с зайчиного следа собьюсь, так все по колено да глубже. А заяц метит стежку каким-то чудом посуху. Как же мне его убить? Ведь это проводник мой! Глядишь, на какой-либо бугор и выведет. Знать, матер, умен, не раз попадал в половодье, звериные бедовые тропы знает.

Увижу его и шепчу:

— Топай, топай, косой друг, вот слово даю, — стрелять не буду, пока из потопа не выведешь!

А у самого мысль: "А как же теперь конники? Что с ними будет? Ох, не найдут путей, зальются!"

Тревожусь, а сам все за зайцем слежу. Кабы не оторваться, кабы мне длинноухого проводничка не потерять.

Одежда в тумане отсырела, обувка размокла. Ружье стало тяжелым — хоть брось. Вот уж не иду, а качаюсь. И заяц словно в понятие это берет. Оглянется, сядет на задние лапы и губами дергает сочувственно.

— Ладно, ладно, — говорю, — топай на четырех, я на своих двоих как-нибудь не отстану.

А какой не отстану! Так и тянет на четвереньки опуститься. Никакой мочи нет! Не будь подо мной мокрого снега, холодной воды, так и повалился бы. До смерти хотелось хоть на минутку прилечь. Вспоминаю рассказы про замерзающих, как им всегда перед смертью спать хочется, и жуть меня берет. В ушах почему-то шум и звон, и в голове кружение.

Худо мне до слез. От сырого тумана, от ледяной воды холод уже под самым сердцем. И нет сил руками себя похлопать, поплясать, согреться. Душа холодеет, и чую: кончаюсь. Истаиваю, как свеча. Смотрит на меня заяц все жалостней. Уши даже уронил. Или ослаб тоже, или огорчается. Видит, как паренек молодой зря погибает в расцвете жизни. Не от бандитской пули, не от кулацкого ножа, а вот так просто — от сырости. Туман его съел.

Вот они на фронте… Встретились, чтобы тут же расстаться… И что им готовит их тревожная, боевая юность? "Юность" назвал свою картину о комсомольцах в гражданской войне художник Е. Расторгуев.