«Никто, воспоминая о нем, да не проливает слез, но да подражает каждый жизни его, ибо не должно печалиться об отошедшем в беспечальное место».
Как-то авва Пахомий рассказал Феодору о бывшем ему видении.
«Увидел я великое место, со множеством столбов и множеством людей, которые не видели, куда им идти, и кружили вокруг столбов, думая, что они уже проделали долгий путь. И исходил отовсюду голос: „Сюда! Здесь свет!“ И все поворачивались, чтобы найти его. И снова раздавался голос, и опять поворачивались. И была там великая печаль.
И затем вижу я светильник на вершине, светящий, как утренняя звезда. Четверо увидели его, пошли к нему, а остальные последовали за ними, каждый держась за плечо ближнего, чтобы не заблудиться в темноте. И если кто-нибудь отпускал переднего, то сбивался с пути. И увидев, что двое из них отпустили передних, стал я им кричать: „Держите, не отпускайте ни себя, ни других!“ И, идя за светильником, вошли они через дверцу в этот свет».
Всю свою жизнь шел Феодор на этот свет.
На пути этом порой спотыкался, но поднимался и снова шел на свет. Следом за аввой Пахомием, рядом с аввой Орсисием, рядом со святителем Афанасием… Шел и вел за собой других. И тьма не объяла их.
Иероним
Так опишет увядание Рима в своем знаменитом сонете «Томление» Поль Верлен.
Таким застанет Рим в 349 году двенадцатилетний Иероним, сын богатых христиан из Далмации.
В Рим он прибудет вместе со своим другом и молочным братом Бонозом. Огромный город, пусть и не такой величественный, как в эпоху своего расцвета, должен был поразить их.
Этим городом Иероним будет ранен на всю жизнь. В самом конце ее, на окраине рассыпающейся империи, он будет с тревогой следить за новостями из Рима и громко оплачет его падение.
Пока же он, подросток, бродит по городу, то взбираясь на холмы, то спускаясь к Тибру; то один, то положив ладонь на плечо Боноза. Над верхней губой Иеронима темнеет юношеский пух. Город сумерек и упадка прекрасен – возможно, даже прекраснее, чем прежде: своей закатной, болезненной красотой.
Вместе с Бонозом он учится у знаменитого ритора Элия Доната.
– У латинян, – медленно диктует Донат, – есть четыре вида собственных имен: личное имя, родовое имя, семейное прозвище и дополнительное прозвище… как, например, Публий Корнелий Сципион Африканский.
Иероним, примостившись у колонны, записывает вместе со всеми.
«Будучи юношей, я пылал удивительной ревностью к учению», – вспомнит он позже. Он переписывает для себя книги латинских классиков, постепенно у него возникает целая библиотека.
Окончив курс грамматики, Иероним перешел к риторике.
– Как говорил комедиограф Теренций, – Донат останавливается рядом с Иеронимом, – «Нельзя сказать ничего, что уже не было сказано раньше».
Иероним поднимает глаза на учителя. Он уже не раз слышал: все лучшее уже сказано, продумано, совершено…
– «Нельзя сказать ничего, что уже не было сказано раньше», – повторил Донат. И усмехнувшись, добавил: – Да сгинут те, кто все сказали раньше нас!
Ученики одобрительно зашумели.
Через много лет, уже отшельником в Вифлеемской пещере, Иероним напишет: «Часто и теперь, с плешью и седою головой, вижу я себя во сне тщательно причесанным, с подобранной тогой, декламирующим перед ритором контроверзу».
А в одном из богословских споров язвительно бросит своему оппоненту: «Найми учителей грамматики и риторики, выучи диалектику, поучись в школах философов!»
Варварство угрожало Риму не столько снаружи – оно зрело внутри его.
Вот как описывал Рим времен Иеронима его старший современник Марцеллин: «Немногие дома, раньше славные заботами о науках, теперь изобилуют только забавами лени… Место философа занял певец, место оратора – преподаватель сценического искусства; и в то время как библиотеки, подобно гробницам, вечно закрыты, устраиваются только гидравлические орга́ны, огромные лиры, видом похожие на колесницы, и сложные приборы для театральных увеселений».
По вечерам Иероним и Боноз посещают эти представления.