Ворвавшись вслед за ним в необъятную пустую кухню, Иван утратил преследуемого и понял, что тот ускользнул на чёрный ход. Иван стал шарить в темноте. Но дверь не поддавалась. Он зажёг спичку и увидел на ящике у дверей стоящую в подсвечнике тоненькую церковную свечу. Он зажёг её. При свете её справился с крючком, болтом и замком и открыл дверь на чёрную лестницу. Она была неосвещена. Тогда Иван решил свечку присвоить {17}, присвоил и покатил, захлопнув дверь, по чёрной лестнице.
Он вылетел в необъятный двор и на освещённом из окон балконе увидел убийцу. Уже более не владея собой, Иванушка засунул свечечку в карман, набрал битого кирпичу и стал садить в балкон. Консультант исчез. Осколки кирпича с грохотом посыпались с балкона, и через минуту Иван забился трепетно в руках того самого швейцара, который приставал с Борей и шахматами.
– Ах ты, хулиган! – страдая искренно, засипел швейцар. – Ты что же это делаешь? Ты не видишь, какой это дом? Здесь рабочий элемент живёт, здесь цельные стёкла, медные ручки, штучный паркет!
И тут швейцар, соскучившийся, ударил с наслаждением Ивана по лицу.
Швейцар оказался жилистым и жестоким человеком. Ударив раз, он ударил два, очевидно входя во вкус. Иван почувствовал, что слабеет. Жалобным голосом он сказал:
– Понимаешь ли ты, кого ты бьёшь?
– Понимаю, понимаю, – задыхаясь, ответил швейцар.
– Я ловлю убийцу-консультанта, знакомого Понтия Пилата, с тем чтобы доставить его в ГПУ.
Тут швейцар в один миг преобразился. Он выпустил Иванушку, стал на колени и взмолился:
– Прости! Не знал. Прости. Мы здесь на Остоженке запутались и кого не надо лупим.
Некоторые проблески сознания ещё возвращались к Иванушке. Едкая обида за то, что швейцар истязал его, поразила его сердце, и, вцепившись в бороду швейцара, он оттрепал его, произнеся нравоучение:
– Не смей в другой раз, не смей!
– Прости великодушно, – по-христиански ответил усмирённый швейцар.
Но тут и швейцар, и асфальтовый двор, и громады, выходящие своими бесчисленными окнами во двор, всё это исчезло из глаз бедного Ивана, и сам он не понял и никто впоследствии не понимал, каким образом он увидел себя на берегу Москвы-реки.
Огненные полосы от фонарей шевелились в чёрной воде, от которой поднимался резкий запах нефти. Под мостом, в углах зарождался туман. Сотни людей сидели на берегу и сладострастно снимали с себя одежды. Слышались тяжёлые всплески – люди по-лягушачьи прыгали в воду и, фыркая, плавали в керосиновых волнах.
Иван прошёл меж грудами одеяний и голыми телами прямо к воде. Иван был ужасен. Волосы его слиплись от поту перьями и свисли на лоб. На правой щеке была ссадина, под левым глазом большой фонарь, на губе засохла кровь. Ноги его подгибались, тело ныло, покрытое липким потом, руки дрожали. Всякая надежда поймать страшного незнакомца пропала. Ивану казалось, что голова его горит от мыслей о чёрном коте – трамвайном пассажире, от невозможности понять, как консультант ухитрился………
Он решил броситься в воду, надеясь в ней найти облегчение. Бормоча что-то самому себе, шмыгая и вытирая разбитую губу, он совлек с себя одеяние и опустился в воду. Он нашёл желанное облегчение в воде. Тело его ожило, окрепло. Но голове вода не помогла. Сумасшедшие мысли текли в ней потоком. Когда Иванушка вышел на берег, он убедился в том, что его одежды нет. Вместо оставленной им груды платья находились на берегу вещи, виденные им впервые. Необыкновенно грязные полотняные кальсоны и верхняя рубашка-ковбойка с продранным локтем. Из вещей же, ещё недавно принадлежащих Ивану, оставлена была лишь стеариновая свеча. {18}
Иван, не особенно волнуясь, огляделся, но ответа не получил и, будучи равнодушен к тому, во что одеваться, надел и ковбойку, и кальсоны, взял свечу и покинул берег.
Он вышел на Остоженку и пошёл к тому месту, где некогда стоял Храм Христа Спасителя. Наряд Иванушкин был странен, но прохожие мало обращали на него внимания – дело летнее.
– В Кремль, вот куда! {19} – сказал сам себе Иванушка и, оглянувшись, убедился, что в Москве уж наступил полный вечер, то есть очередей у магазинов не было, огненные часы светились, все окна были раскрыты и в них виднелись или голые лампочки, или лампочки под оранжевыми абажурами. В подворотнях играли на гитарах и на гармониях, и грузовики ездили с сумасшедшей скоростью.
– В Кремль! – повторил Иванушка, с ужасом оглядываясь. Теперь его уже пугали огни грузовиков, трамвайные звонки и зелёные вспышки светофоров.
Дело было в Грибоедове
К десяти часам вечера в так называемом доме Грибоедова {20}, в верхнем этаже, в кабинете товарища Михаила Александровича Берлиоза собралось человек одиннадцать народу. Народ этот отличался необыкновенной разношёрстностью. {21} Так, один был в хорошем, из парижской материи, костюме и крепкой обуви, тоже французского производства. Это был председатель секции драматургов Бескудников. Другой в белой рубахе без галстука и в белых летних штанах с пятном от яичного желтка на левом колене. Помощник председателя той же секции Понырев. Обувь на Поныреве была рваная. Батальный беллетрист Почкин, Александр Павлович, почему-то имел при себе цейсовский бинокль в футляре и одет был в защитном. Некогда богатая купеческая дочь Доротея Савишна Непременова подписывалась псевдонимом «Боцман-Жорж» и писала военно-морские пьесы, из которых её последняя «Австралия горит» с большим успехом шла в одном из театров за Москвой-рекой. У Боцмана-Жоржа голова была в кудряшках. На Боцмане-Жорже была засаленная шёлковая кофточка старинного фасона и кривая юбка. Боцману-Жоржу было 66 лет.
Секция скетчей и шуток была представлена небритым человеком, облечённым в пиджак поверх майки, и в ночных туфлях.
Поэтов представлял молодой человек с жестоким лицом. На нём солдатская куртка и фрачные брюки. Туфли белые.
Были и другие.
Вся компания очень томилась, курила, хотела пить. В открытые окна не проникала ни одна струя воздуха. Москва как наполнилась зноем за день, так он и застыл, и было понятно, что ночь не принесёт вдохновения.
– Однако вождь-то наш запаздывает, – вольно пошутил поэт с жестоким лицом – Житомирский.
Тут в разговор вступила Секлетея Савишна и заметила густым баритоном:
– Хлопец на Клязьме закупался.
– Позвольте, какая же Клязьма? – холодно заметил Бескудников и вынул из кармана плоские заграничные часы. И часы эти показали ……… {22}
«Через секунду он был уже в кухне. Там никого не было. В окно светил фонарь и луна. На необъятной плите стояли примусы и керосинки. Иван понял, что преступник ушёл на чёрный ход.
Он сел, чтобы отдышаться, на табурет, и тут ему особенно ясно стало, что, пожалуй, обыкновенным способом такого, как этот иностранец, не поймаешь.
Сообразив это, он решил вооружиться свечечкой и иконкой. Пришло это ему в голову потому, что фонарь осветил как раз тот угол, где висела забытая в пыли и паутине икона в окладе, из-за которой высовывались концы двух венчальных свечей, расписанные золотыми колечками. Под большой иконой помещалась маленькая бумажная, изображающая Христа. Иван присвоил одну из свечей, а также и бумажную иконку, нашарил замок в двери и вышел на чёрный ход, оттуда в огромный двор, и опять в переулок.
Новая особенность теперь появилась у Ивана Николаевича: он начал соображать необыкновенно быстро. Так, например, выйдя в переулок и видя, что беглеца нету, Иван тотчас же вскричал: «А! Стало быть, он на Москве-реке! Вперёд!» Хотя почему на Москве-реке, стало быть, нужно было бы спросить у Ивана? Спросить, однако, было некому, тротуары были пустынны, и Иван побежал по лабиринту переулков и тупиков, стремясь к реке».
« – Дант?! Да что же это такое, товарищи дорогие?! Кто? Дант! Ка-ккая Дант! Товарищи! Безобразие! Мы не допустим!
Взревело так страшно, что председатель изменился в лице. Жалобно тенькнул колокольчик, но ничего не помог.
В проход к эстраде прорвалась женщина. Волосы её стояли дыбом, изо рта торчали золотые зубы. Она то заламывала костлявые руки, то била себя в измождённую грудь. Она была страшна и прекрасна. Она была та самая женщина, после появления которой и первых исступлённых воплей толпа бросается на дворцы и зажигает их, сшибает трамвайные вагоны, раздирает мостовую и выпускает тучу камней, убивая…
Председатель, впрочем, был человек образованный и понял, что случилась беда.
– Я! – закричала женщина, страшно раздирая рот. – Я – Караулина, детская писательница! Я! Я! Я! Мать троих детей! Мать! Я! Написала, – пена хлынула у неё изо рта, – тридцать детских пьес! Я! Написала пять колхозных романов! Я шестнадцать лет, не покладая рук… Окна выходят в сортир, товарищи, и сумасшедший с топором гоняется за мной по квартире. И я! Я! Не попала в список! Товарищи!
Председатель даже не звонил. Он стоял, а правление лежало, откинувшись на спинки стула.
– Я! И кто же? Кто? Дант. Учившаяся на зубоврачебных курсах. Дант, танцующая фокстрот, попадает в список одной из первых. Товарищи! – закричала она тоскливо и глухо, возведя глаза к потолку, обращаясь, очевидно, к тем, кто уже покинул волчий мир скорби и забот. – Где же справедливость?!
И тут такое случилось, чего не бывало ни на одном собрании никогда. Товарищ Караулина, детская писательница, закусив кисть правой руки, на коей сверкало обручальное кольцо, завалилась набок и покатилась по полу в проходе, как бревно, сброшенное с платформы.
Зал замер, но затем чей-то голос грозно рявкнул:
– Вон из списка!
– Вон! Вон! – загремел зал так страшно, что у председателя застыла в жилах кровь.
– Вон! В Гепеу этот список! – взмыл тенор.
– В Эркаи!
Караулину подняли и бросили на стул, где она стала трястись и всхрипывать. Кто-то полез на эстраду, причём всё правление шарахнулось, но выяснилось, что он лез не драться, а за графином. И он же облил Караулиной кофточку, пытаясь её напоить.
– Стоп, товарищи! – прокричал кто-то властно, и бушующая масса стихла.
– Организованно, – продолжал голос.
Голос принадлежал плечистому парню, вставшему в седьмом ряду. Лицо выдавало в нём заводилу, типичного бузотёра, муристого парня. Кроме того, на лице этом было написано, что в списке этого лица нет.
– Товарищ председатель, – играя змеиными переливами, заговорил бузотёр, – не откажите информировать собрание: к какой писательской организации принадлежит гражданка Беатриче Григорьевна Дант? Р-раз. Какие произведения написала упомянутая Дант? Два. Где означенные произведения напечатаны? Три. И каким образом она попала в список?
«Говорил я Перштейну, что этому сукиному сыну надо дать комнату», – тоскливо подумал председатель. Вслух же спросил бодро:
– Всё? – и неизвестно зачем позвонил в колокольчик.
– Товарищ Беатриче Григорьевна Дант, – продолжал он, – долгое время работала в качестве машинистки и помощника секретаря в кабинете имени Грибоедова.
Зал ответил на это сатанинским хохотом.
– Товарищи! – продолжал председатель, – будьте же сознательны! – Он завёл угасающие глаза на членов правления и убедился, что те его предали.
– Покажите хоть эту Дант! – рявкнул некто. – Дайте полюбоваться!
– Вот она, – глухо сказал председатель и ткнул пальцем в воздух.
И тут многие встали и увидели в первом ряду необыкновенной красоты женщину. Змеиные косы были уложены корзинкой на царственной голове. Профиль у неё был античный, так же как и фас. Цвет кожи был смертельно бледный. Глаза были открыты, как чёрные цветы. Платье – кисейное жёлтое. Руки её дрожали.
– Товарищ Дант, товарищи, – говорил председатель, – входит в одно из прямых колен известного писателя Данте, и тут же подумал: «Господи, что же это я отмочил такое?!»
Вой, грохот потряс зал. Что-нибудь разобрать было трудно, кроме того, что Данте не Григорий, какие-то мерзости про колено и один вопль:
– Издевательство!
И крик:
– В Италию!!
– Товарищи! – закричал председатель, когда волна откатилась. – Товарищ Дант работает над биографией мадам Севинье!
– Вон!
– Товарищи! – кричал председатель безумно. – Будьте благоразумны. Она – беременна!
И почувствовал, что и сам утонул, и Беатриче утопил.
Но тут произошло облегчение. Аргумент был так нелеп, так странен, что на несколько мгновений зал закоченел с открытыми ртами. Но только на мгновения.
А затем – вой звериный:
– В родильный дом!
Тогда председатель понял, что не миновать открыть козырную карту.
– Товарищи! – вскричал он. – Товарищ Дант получила солидную авторитетную рекомендацию.
– Вот как! – прокричал кто-то…»
«Сильнее закурили. Кто-то зевал. Человек во френче и фрачных брюках рассказал, чтобы развлечь публику, анекдот, начинающийся словами: «Приходит Карл Радек в кабинет к…». Анекдоту посмеялись, но в границах приличия, ибо анекдот был несколько вольного содержания. Один лишь Бескудников даже не ухмыльнулся и глядел в окно такими отсутствующими глазами, что нельзя было поручиться, рассказал он этот анекдот или нет.
Рассказы про Радека, как известно, заразительны, и маленький подвижный скетчист Ахилл рассказал, в свою очередь, о другом каком-то приключении Радека, но происшедшем уже не в кабинете, а на вокзале. Однако этому рассказу посмеялись уж совсем мало и тут же начали звонить по телефону».
Карл Радек принадлежал к тому ряду лиц (Троцкий, Ягода и прочие), к которым Булгаков испытывал особое чувство ненависти и презрения. Кроме того, Радек участвовал в травле писателя. Это хорошо видно из воспоминаний B.C. Ардова, который писал: «Роман («Белая гвардия») был встречен несправедливой бранью… Особенно усердствовал в осуждении «Дней Турбиных» театральный критик В.И. Блюм. Он занимал должность начальника отдела драматических театров Реперткома. По его протесту и обрушились на спектакль критики и начальники разных рангов. Театр апеллировал в ЦК партии.
Помню, я был в зале МХАТ на том закрытом спектакле, когда специальная комиссия, выделенная ЦК, смотрела «Дни Турбиных». Помню, как в антракте Карл Радек – член этой комиссии – говорил кому-то из своих друзей, делая неправильные ударения почти во всяком слове – так говорят по-русски уроженцы Галиции:
– Я считаю, что цензура права!»