– Горько мне! Горько! – как на свадьбе вскричал спутник Коровьева и ударил себя в грудь. Приказчик замер с ножом в руке. Тут спутник, очевидно самого себя расстроив, размахнулся и ударил кулаком в грудь сиреневого человека. Тот слетел с ног и рухнул прямо в кадку с керченским рассолом, так что брызнуло в разные стороны. В то же мгновение возникли двое милиционеров возле самых мандаринов.
Их явление было, впрочем, кратковременным. Коровьев преградил им путь со словами:
– Эх, добрые души! Ну чего вам-то ввязываться в это печальное дело?
Он дунул и крикнул:
– Исчезните!
После этого оба милиционера растаяли в воздухе буквально так, как тает кусок рафинаду в горячем чаю.
Дикий голос рявкнул в толпе покупателей: «Иностранца бьют!», Павел Иосифович куда-то метнулся, кот овладел примусом и вдруг широко плеснул керосином прямо на фрукты. И ранее, чем успели мигнуть, спичку, что ли, кто-то успел швырнуть, только апельсины в ящиках за прилавком вспыхнули.
И всё смешалось. Девушки выбежали из-за прилавка, крича: «Пожар!» {96} Шарахнулась публика, а огонь, весело лизнув шоколадную пирамиду, бросился вверх, и загорелись бумажные розовые ленты на корзинах. Ещё мгновение, и огонь пошёл жрать полотняную штору на окне. Что-то затрещало и посыпалось, и видны были скачущие через прилавок приказчики, и лез на карачках из магазина в испорченном сиреневом пальто исступлённый человек, и побежала публика из магазина, и вылетело стекло, и свистели опять, и слышен был вопль Павла Иосифовича: «Пропустите к телефону!»… Сам же господин Коровьев и спутник его тут же бесследно исчезли.
12/VII. 1934 г. – 15/V1I. 1934 г.
Куда девались подозрительный Коровьев и толстяк в клетчатом непосредственно после того, как учинили пакость в торгсине на Смоленском, – неизвестно.
Будто бы оба негодяя перебросились на Мясницкую улицу, попали в пустынное учреждение {98}. Что там делали они – осталось тайной, но пожар начался немедленно после их отбытия. И лихая пожарная колонна, сверкая, трубя и звеня в колокола, покатила по намасленному асфальту. Затем неразлучная пара оказалась именно в доме Грибоедова, на веранде ресторана, где, важно усевшись за свободный столик, потребовала две кружки пива и полтора десятка раков.
В раках им сразу отказали, сославшись на то, что ракам не сезон. А с пивом тоже произошла заминка. Официант осведомился – литераторы ли новоприбывшие?
– Какое отношение это имеет к пиву? – надменно осведомился Коровьев, а толстяк объявил, что он поэт. И тут же, встав в позу и поражая всех продранными локтями, фальшивым голосом зачитал дурацкое стихотворение:
За столиками заулыбались сконфуженно, зашептались, заёрзали. Официант не пожелал слушать ничего про розу и попросил удостоверение.
Тут произошла страннейшая история. Как из-под земли вырос командир чёрного брига и режущим взглядом окинул незваных посетителей. И удивительная перемена произошла во флибустьере. Он, всмотревшись в посетителей, вздрогнул, побледнел и неожиданно раскланялся низко. Оттеснив одним взмахом официанта, оказался у плеча Коровьева и как фокусник вынул карточку. Официант в изумлении открыл рот.
– Чем потчевать прикажете? – шепнул белозубый пират, и ещё интимнее шепнул: – Белорыбица мировая, к съезду писателей приготовили… Деволяйчик могу сделать, салат?
Коровьев внимательно смотрел на соблазнителя, внезапно протянул ему руку. И тот потряс её обеими руками. Толстяк, не желая отставать от приятеля, также ткнул флибустьеру лапу.
– Ничего не нужно. Мы спешим. Две кружки пива, – приказал Коровьев.
– Две кружки пива, – грозно повторил флибустьер и тотчас, повернувшись, удалился вместе с поражённым официантом. По дороге он, еле шевеля губами, произнёс тихо:
– Пиво из запасного бочонка. Свежее. Льду. Скатерть переменить. Ванотиного рыбца тонкими ломтиками. В секунду. От столика не отходить.
Официант устремился в буфет, а командир повёл себя необычайно странно. Он исчез в тёмном коридоре, вошёл в двери с надписью «Служебная», тотчас вышел из неё со шляпой в руках и в пальто, кому-то встречному сказал: «Через минуту вернусь» – вышел чёрным ходом на Бронную, повернул за угол и исчез. Он не вернулся ни через минуту, ни через час. Он больше вообще не вернулся, и никто его более не видел.
Меж тем публика за столиками в совершённом отупении наблюдала странную пару, вооружившуюся двумя вспотевшими кружками пива. Толстяк наслаждался, погрузив морду в пену и подмигивая на официанта, который как прилип к своему месту на посту невдалеке.
Тут на веранде появился взволнованный хроникёр Боба Кондалупский и плюхнулся за соседний столик, где помещался известный писатель с гордой дамой в шляпе в виде бритвенного блюдечка.
– В городе пожары, – взволнованно шепнул Кондалупский по своей привычке на ухо известному писателю.
Судорога прошла по лицу писателя, но ещё не успел осмыслить сообщённого, как с соседнего столика раздался голос:
– Что ж мудрёного. Сушь такая. Долго ли до беды. Опять же примуса, – козлиным голосом заговорил Коровьев, явно адресуясь к гордой даме.
– Сейчас в Гнездниковском загорится! {99} – вдруг радостно объявил толстяк, тыча лапой в сад, – очень любопытно. Я люблю пожары, мадам, – добавил он, тоже почему-то обращаясь к обладательнице блюдечка.
Не успели за столиком как-то отозваться на это дикое заявление, как все взоры устремились за зелёный бульвар.
Отчётливо видно было, как в высоком доме за бульваром, в десятом примерно этаже, из открытого окна полез дым. Потом в других местах распахнулись рамы.
На веранде посетители начали вскакивать из-за столиков. Только Кондалупский как сидел, так и застыл на стуле, переводя глаза с дальнего дома на толстяка, который в Кондалупском явно вызывал ужас.
– Началось, я ж говорил, – шумно отдуваясь после пива, воскликнул толстяк и велел официанту: – Ещё парочку!
Но пить вторую парочку не пришлось. Из внутренних дверей ресторана появились четверо людей и стремительно двинулись к столику Коровьева.
– Не поднимайтесь, – сквозь зубы сказал первый из появившихся и дёрнул щекой.
Толстяк нарушил приказание и встал из-за стола. Первый идущий тогда, не произнося более ни слова, поднял руку, и на веранде грянул выстрел. Публика бросилась бежать куда попало. Взвизгнула дама в блюдечке, чья-то кружка треснулась об пол, побежали официанты. Но стрельба прекратилась. Стрелявший побелел: за столиком никого не было. На столе стояли две опустевшие кружки, наполовину обглоданный рыбец. А рядом со столика, из треснувшей под кофейником спиртовки ручьём бежал спирт, и на нём порхали лёгкие синие огоньки, и дама визжала, прыгая в горящей луже и зонтиком колотя себя по ногам.
Я разбудила Серёжку, одела его и вывела во двор, вернее – выставила окно и выпрыгнула, и взяла его. Потом вернулась домой. М. А., стоя по щиколотки в воде, с обожжёнными руками и волосами, бросал на огонь всё, что мог: одеяла, подушки и всё выстиранное бельё. В конце концов он остановил пожар. Но был момент, когда и у него поколебалась уверенность и он крикнул мне: «Вызывай пожарных!»
Пожарные приехали, когда дело было кончено. С ними – милиция. Составили протокол. Пожарные предлагали: давайте из шланга польём всю квартиру! Миша, прижимая руку к груди, отказывался».
Он покатился и прикатился… Словом, он привёз паспорта всем, а мне беленькую бумажку – М.А. Булгакову отказано… Впечатление? Оно было грандиозно, клянусь русской литературой! Пожалуй, правильней всего всё происшедшее сравнить с крушением курьерского поезда… Выбрался я из-под обломков в таком виде, что неприятно было глянуть на меня… 13 июня я всё бросил и уехал в Ленинград…»
Елена Сергеевна описывает это событие проще, без какой-либо иронии. Вот её запись в дневнике от 20 июля:
«Семнадцатого мы вернулись из Ленинграда, где прожили больше месяца в «Астории».
За это время многое, конечно, произошло, но я не записывала ни там, ни здесь. Что я помню? Седьмого июня мы ждали в МХАТе вместе с другими Ивана Сергеевича, который поехал за паспортами. Он вернулся с целой грудой их, раздал всем, а нам – последним – белые бумажки – отказ. Мы вышли. На улице М. А. вскоре стало плохо, я с трудом его довела до аптеки. Ему дали капель, уложили на кушетку. Я вышла на улицу – нет ли такси? Не было, и только рядом с аптекой стояла машина и около неё Безыменский. Ни за что! Пошла обратно и вызвала машину по телефону.
У М.А. очень плохое состояние – опять страх смерти, одиночества, пространства.
Дня через три (числа 10-11) М.А. написал письмо обо всем этом Сталину, я отнесла в ЦК. Ответа, конечно, не было».