Но Корела подошёл к окну, вылез и пропал.
Затолкавшиеся у окошка шляхтичи увидели, как атаман с фасадной плинфы спрыгнул наземь, пошагал себе, поигрывая на упружистых плечах смутной какой-то, легковесной доблестью, как бы прозрачной броней против всякой беды и награды.
Царевна и «Орёл двуглавый»
Все вечера Ксения кланялась Богу за то, что помощью Его, даже затиснутая в злой неволе, наловчилась быть для далёких ближних пользой и добром.
Будто эхом прощения Шуйского все её родные — уцелевшие в майской московской резне Годуновы, Сабуровы и Вельяминовы — один за другим быстро были помилованы и свезены на Москву.
В мыслях, что, может, взамен её взятой в темницу судьбы ей дан дар — девичьей, слабой и всемогущей рукой вызволять русские судьбы, Ксюша нашла первые радости сердца. С этим она помалу ожила.
А с ней осветлился, зацвёл разулыбисто весь дом Мосальского. Царевна нашила старухе Мосальской ворох узорочных скатёрок, паволок. Первый раз в жизни её подпустили к шестку, и она напекла величавых, на загнетке рассыпавшихся пирогов. Старик со старухой нарадоваться не могли на дарёную «внучку» — неизвестно ведь, что с непривычки тяжелей: коротать свой плен или блюсти чужой? Слава Богу, Ксения всё больше походила на обыкновенную шуструю гостью — скромную родственницу.
Царь теперь редко казался, порою пропадал неделями: то ли впрямь царенье заедало, то ли считал примерно время, умно ждал, но не знал точно, когда же дева нехорошим чувством к нему отойдёт? Ксюша о замыслах «дружка» не гадала, только как-то слышала свою незабвенность для него, гадающего на неё всегда.
Когда девушка не была ещё научена высоте своей власти над обманно-царственным ровесником, сжималась жёстко существом, жила в каком-то грубоватом отрешении от плоти своей, крови. Только поняв свою недосягаемость для распяленных Отрепьевых лап, она получила обратно — как после злой хворобы дар здоровья — женственность.
Челядь Мосальского, больше из нищих дворян, уже вилась за ней, точно воскрылие[168] одежды. Юные стряпчие и доезжачие тайком бахвалились друг другу, на которого царевна глянула ясней, с кем уже разговорно легка... И напропалую, тяжелея кровью, терзались об ней по ночам.
Иной, повествуя товарищам о состоянии «дела», выпускал в такое неоглядное поле свой ретивый вымысел, что слушатели наконец, мгновенно пресекая сказку, хлопали парня по губам: «Погодь малость, сейчас святых вынесем и сами уйдём».
— Я вас слушал, — жаловался, обижаясь, заливала. — Не серди, молчи: рассердишь, круче перевру!
— Да разве ж мы тебе обувшись в уши лезли?! — делали ему вопрос в ответ. — Перекстись, опомнись! Может, наше не круглу, да естца, а уж ты облупленным яичка не снесёшь!
В отсутствие царя и своего боярина жильцы дозорными кругами обходили башенку надсенья, будто семь рассеянных богатырей. Не один, так другой приискивал себе какую-то заботу подле Ксюшина окна.
Ксения, зацветая, чуть смущённо нежилась в лучах прозрачного мужского бдения. Все служилые челядинцы ей тоже нравились, иные влекли и восторгали её, как маленькую девочку притягивает мальчишня с соседнего порядка непонятными делами: частым беспокойством, чистым криком, тайнами новых игр и страшной краснотой плеч.
Дружбе царевны с дворней много пособило — конечно, при всей разнице — сходство их положений на княжьем дворе. И та и другая без спроса и особого соизволения не смела убыть за забор.
Понемногу Ксения перезнакомилась и с семьями жильцов — на служебном подворье вместе с некоторыми кабальными дворянами старались их родные старики, при тереме Мосальского взращивались сестрички их и братики.
С крохотными этими жильцами Ксюша важивалась на приступках щекотимого черёмухой сквозь выточки перилец крыльца и, лозинкой водя меж лепленных из мокрого песка диковинных зверюг и воинов, всех наставила на стежки-дорожки книжного добра — азов да бук.
Якобы в благодарность за вразумление маленьких большие взялись обучить царевну безопасной верховой езде и домре.
Ксюша помещала сапожок на несгибаемое, плотное, как дуб, плечо жильца, взмывала с подымающегося на седельную подушку. Вечерами Ксения склонялась с бережностью рвения, как над чужим младенчиком, над балованным, неосторожным на звук инструментом, а доверенный учитель-жилец, наслаждаясь, расставлял беспутно-сбивчивые её пальчики по струнам — на засаленном дочерна грифе.