Не посвящая, разумеется, царствующего московита в коронные соображения, Гонсевский живо предложил помощь своего короля в войне — вместо крымского — со Скандинавским полуостровом. Поход на шведов также принесёт море выгод царству Руси. «А с морем и свободу от вас, дураков», — тоже не произнёс вслух Дмитрий, но... ведь он, кажется, хотел спасать каширских селян от татар? Или тогда попозже это?..
Фрашки[196]
Мать вот его всегда чувствовала, хоть за заслонкой не видела чугунка в печке, сготовилось в нём или нет. А сын не понимал, пытаясь исправления свои и преобразования представить тем чугунком, хотел и не мог учувствовать плоть и цвет варева.
Помешивалось, путалось обрывчато в царящем парне личное, подвластное, иное... Неслись и пели, точно в бедствующем польском виршеписце, нерифмованные фрашки...
Отрепьеву, когда читал чьё-то историческое повествование, казалось, тогда жили иные люди, не как теперешние, — те равнопокойные, отдельные были волоты-богатыри: встали, пошли, сделали. Но поздней понял: и тогда ютились, стлались, буйствовали да бездействовали те же, постольку и дошли до нынешней «пурги». Летописец же брал под перо редчайшее — действеннейшее, лестнейшее — и сам ещё приделывал и полировал.
В Думе ум столбом. Вошедшему могло бы показаться, что раструбы княжьих шапок для того так и сшиты, чтобы дать подлетающим мыслям простор — на локоть по-над каждым теменем.
Кто-то поговаривает о монархе за глаза:
— По всей Европе уже полное рабство смердов, а наш им льготить выдумал... Рабство, рабство — вот цивилизация! Весь свободный мир давно уж встал на этот путь, а наш опять... Да хватит уже, что Россия — вот преправославная, особенная! Мол, у нея свой путь — в хвосте плестись... А Россия, видал, уж и от хвоста отстаёт! У их там теперь и наука, и музыка, и полное согласие у инператоров с боярами — весёлый серваж! Только всеполнейшее закрепощение простолюдина, на европ манер, поведёт к благоденствию нашей земли.
— Да ведь православие у нас! Мало ли Иванам-воинам жил стоило — в царство народы сковать?! Построить вокруг свята места суковаты-огорожи?
— Так сковано же всё, и Запад ноне не враг: давно насчёт нас успокоился. Полно и нам воротиться от ума всего материка-то...
— На дорогах Каширы шалят.
— А что же стрельцы?
— Ездят. Стрельцы и городовые дворяне объезжают дороги, проверяют грамоты и подорожные, но и грабители едут в стрелецком наряде, так что купцы ни перед кем не останавливаются, гонят во весь дух. Разбойники и городовые сквозь чащу стреляют им вслед.
— Это-то что? Во ином граде городовые сами откидывают для разбойников рогатки, дабы их, городовых, не перебили по домам потом. Тати ведь всюду — одних одолеешь, их родные да кумовья ночью подпалят...
— ...А вот для чего противобоги на гуляй-«Аду»? Уж и смущает это московлян...
— Что ж московляне мне сами не скажут?.. А то, что ставлено не им в соблазн! Ведь, как из холостых единорогов не пали, трубами не греми, а приступающие к крепости солдаты всё одно ведь знают — это не по-настоящему, в игрушку. Чем же в мирную пору питать дух в них? А так — перед рисованными языками и рогами — им кажется: прут на сам Острог Сатаны, и самые твёрдые всё же боятся — как тьмы в детстве — и про смерть воспоминают. Самые ослоголовые учатся одолевать свой страх.
Колокола. И что они? Он что, всегдашний бой колоколов Москвы? Бесконечное младенчество, великое, вечное? И никуда ещё не надо уходить. Тогда — во время главного ухода — не прощался, но странно дрогнул, когда звон вдруг начал таять — за яружистыми слободами, на другом конце поля. Никуда ещё не нужно, никому. Ни Москве, и никому из. Теперь только, при впадении дороги в стезю, понял — что этот звон означает. Рано, ещё очень рано — можно ещё долго дремать, даже вечно нужно. Играть, смеяться, петь, глядеть на Бога, не надо думать, воевать, стремиться и бояться... Здесь можно, взрослея, грешить, и всех дураков валять, и ходить путями сердца своего, но нельзя выходить из круга звука — молодого, трезвозвонного, из-под круга колокола. Но какую бы сакму себе, вьюнош, ты чёрт-те-куда не пробил — валким ли, стойким ли сердцем, сделай только шаг назад, на чуть слышный вызвон, — и опять впадёшь в сей сон спасения, отовсюду вернёшься к престройному гулу начала, в тот дол, где ещё нет способов неверно жить.
Совсем уходя, оглянувшись, перекрестились: Повадьин, худой инок, — размашисто, смело и скоро; глум Варлаам — в первый раз после чудовской жизни — с верой и страхом; а коренастый юнец — медленно и озадаченно.