«Я звала тебя, брат! — прозвенело за куполом лёгкой апрельской капелью. — Я тебе говорила, чтоб царить, надо либо быть Грозным на пыточном страшном дворе, либо Федей моим на высокой Ивановой колокольне. А ты, брат, изнеможешь, измучаешь разум и сердце. Чтоб облечь плотью русской все думы твои, не ты нужен, а Камень, апостол Пётр, огненный воин. Для чего же вполсилы, вполгреха начинать? Лучше схимись, не поздно»…
«Не поздно — это тогда или даже теперь?» — хотел поднять сразу отяжелевшие яблоки глаз к сестре, поднялись только до серафимов. Пошёл к ним — как-нибудь опереться на молнии. Но золочёные плети в руках у крылатых юнцов, разлившись, затрепетав, смялись в тканый платок, забытый в сестриной келье; ангелы начали быстро заматывать жаркий платок вокруг шеи царя, затягивать изо всех сил. Красная мгла ослепила, в висках отверзлись шумно воронки, сорванное мощным отливом с пристанища сердце ныряло, путалось, черпало кровь. Плитки лещадного пола часовни, крутясь, приблизились, грянулись прямо в Бориса.
— Лекаря Шредера! Батюшке нехорошо! — потерялись вдали голоса Ксюши и Феди.
— Боренька! Боря! — приняли виски руки царицы Марии. Царю чуть полегчало во влаге холодных рук.
— Святые дары… причастите… — зашептал, торопясь, Борис Фёдорович. — Я в монахи… успейте постричь…
Едва щука хвостом раскачала льды Кромки и ближней Оки, реки вновь заковало великое похолодание. Московский лагерь под крепостью спасался пьянством и драками. Били посошных мужичков, недавно присланных для орудийной обслуги из Устюга Великого, считалось — это они принесли стужу.
Узнав от столичного гонца о пострижении и кончине Бориса, ни слова не сказав войску, князья Мстиславский и Шуйский нырнули в лихие пушные возки, понеслись в Москву узнать, куда теперь дуют ветры в кремлёвских палатах. Недалеко от Орла, в слепую метель, воеводам привиделся за тёмными белыми клочьями санный поезд покойного государя — набежал, шарахнулся мимо. Думали поворотить назад, от страха сели в один возок, но хлебнули из фляг романеи[111] и двинулись дальше. В Орле узнали — это к Кромам проследовали свеженазначенный головной военачальник князь Катырев-Ростовский да помощник его Пётр Басманов в подарочных царских санях.
Бояре Катырев-Ростовский, Басманов и с ними новгородский митрополит Исидор срочно привели полки под Кромами к присяге новому, наречённому Вселенским собором, государю «всея Руси» — Феодору Борисовичу, «тако же государыне великой княгине Марии Григорьевне Годуновой».
Басманов, не допускавший, что существует возможность в течение четырёх месяцев брать и не взять горелый глиняный холм, привёз с собой надёжных ратников тайного ведомства (разведчиков Семена Годунова). Умные разведчики растаяли, пропали в полках и, снова возникнув, поведали о повсеместном секретном цветении мятежа, затараторили, шепотком объявляя имена изменников.
Бояре Щербатые, Ляпуновы, Измайловы, малознатные дети боярские, городовое дворянство, рязанцы, туляне… Князья Голицыны — просто печально: сии Гедеминовичи сидели некогда выше Мстиславского, со временем оттеснены дальше вниз Трубецкими и Шуйскими, теперь, как видно, хотят, передавшись расстриге, возвыситься вновь. Вождь заговорщиков, Вася Голицын, Басманову по крови матерей — брат.
Пётр Басманов пригласил брата в свой шатёр.
— Петя, как там родные, как цены в Москве? — спросил тот, глядя прямо в лицо. — Чем вы царя отравили — кислотой или солью?
Басманов сморгнул, опустил глаза.
— Ошибаешься, брат, — постарался ответить спокойно, — немец-лекарь сказал: паралич, кровяной и беложильный[112] удар.
— Кондрашка по-нашему, — усмехнулся Голицын. — Федьку, щенка его, надо тогда отравить.
— Ты сам змею, что ли, съел? — крепился Басманов. — Послушай, чувствуется — по войску нечисто. Брат, пособи обнаружить мятеж…