Угрюм помалкивал, не понимая, как можно удержать при себе чужих собак, вопросительно поглядывал на Михея. Тот вполуха прислушивался к разговору и уже подремывал.
Малый походный топор да горсть бисера в подарок так обрадовали князца, что он разрешил промышлять на его земле, что пожелают кроме лосей.
— Обойдемся без лосятины! — согласился передовщик.
К немалому удивлению Угрюма, князец сказал собакам строгое слово, Синеулька поговорил с ними по-своему — и собаки остались возле балагана.
— Тунгусы и медведей заговаривают! — зевнул старый Омуль. Тонкие беззубые губы в редкой бороде вытянулись, как рот у осетра или стерляди. И таким мирным, жалким, беспомощным показался Угрюму этот старик, что с трудом верилось всему тому, что слышал о нем от старых промышленных. И подумалось вдруг: «И что его Омулем прозвали, а не Осетром или Стерлядкой?»
— Много спать — добра не видать! — затемно разбудил спутников передовщик. В его обледеневшей бороде позвякивали сосульки. Пантелей уже сходил к проруби и умылся. — Морды-то сполосните! — стал понуждать проснувшихся спутников. — А то как дикие: встаете — не моетесь, ложитесь — не молитесь!
Синеульку с собаками и с луком он отпустил вперед налегке тропить путь и добыть мяса. Старик остался в балагане, сторожить припас. Втроем они сорвали с места десятипудовую нарту. Кряхтя и елозя ногами по льду, двое промышленных потащили ее вдоль берега. Омуль вернулся в балаган.
Когда человек идет с собаками — они его ведут, а не он их. След Синеуля то и дело уходил в лес. Никакой пользы от новокреста с собаками не было. Там, где лед был заметен снегом, тропить и чистить путь для нарты приходилось опять им двоим.
К вечеру Угрюм поплелся налегке в обратную сторону на старый стан, передовщик остался рубить новый. В балагане было тепло и просторно. Дров Михей наготовил, хлеба напек, каши наварил, даже рыбы в проруби наловил. Угрюм, отдыхая, неприязненно наблюдал, как старик неторопливо, с удовольствием, обсасывает рыбью голову, то и дело расправляет пальцами мокрые седые усы. Омуль был вполне доволен пережитым днем и своей нынешней жизнью.
Угрюм сел, вытянув ноги, похлебал ухи из котла, опять откинулся на одеяло.
— За что тебя Омулем прозвали? — спросил. — Слыхал я, что ты прежде много ходил и воевал. Не мое дело! Но почему Омуль? Никак не пойму!
Старик ухмыльнулся сжатыми в трубку губами.
— Молодой был глупый да горячий! — прочмокал вздыхая. — На злое слово скорый. Рыба есть такая, омуль. Из воды ее удой тянешь, а она верещит, будто тебя матерно лает. За то и прозвали!
Старик, как пташка, стал закрывать глаза истончавшими веками, моститься ко сну. Сыто икая, Угрюм опять спросил:
— Скажи по правде, неужто где-то там, — повел глазами на восход, — есть русские села?
— А то как же? — чуть оживился Михей. — Я сам не дошел, — признался со вздохами, сонно прикрывая глаза, — духу не хватило! Но много чего слыхал о Великом Тёсе, чего сказывать нельзя по прежним клятвам.
Угрюм, глядя на всхрапнувшего старика, недоверчиво усмехнулся. Упрямство Пантелея Пенды он знал по прошлым промыслам, а этой зимой передовщик вел себя так, будто и не думал добывать пушнину. Похоже, он собирался искать то, о чем смутно и тайно говорили старые промышленные: будто где-то в урмане, на тайном тёсе, есть старые русские города и села. Будто новгородские люди, спасаясь от богомерзкой войны с единокровной Москвой, ушли туда давно.
Подозревал Угрюм, что Пантелей не взял в покруту никого из гулящих, чтобы не было споров и разногласий в ватаге. Всякие мысли одолевали молодого Похабова после неудачного сватовства в Енисейском остроге. И нынешнюю ватажку передовщик подобрал под себя: Михейке Омулю лишь бы сыту быть да поменьше мерзнуть, Синеульке лишь бы на месте не сидеть. А ему, Угрюмке, что? Он бежал от обиды. Может быть, сдуру, но теперь уже не воротишься.
В тайге люди дряхлеют быстро. Иной тунгус в пятьдесят лет выглядит как древний старец. Михей по годам был ровесником енисейскому воеводе и скитнику Тимофею. Но разве сравнишь их? Те еще крепкие, а этот — ветхий. Приглядывался Угрюм к старику и с невольным страхом примерял на себя его судьбу.
Синеуль с собаками добыл двух глухарей, тощую козу и рыжеватого соболька, которому в Енисейске красная цена — десять алтын[25]. Это была первая, хоть и поздняя, добыча. Правда, по наказу передовщика Синеулька сделал еще шалаш в днище пути от последнего стана. За несколько ходок ватажные перетаскивали туда весь груз.