— Вот как я понял, что мы — еще меньше, чем ничто, и нет никакой надежды. После этого остается лишь повеситься, не так ли?
Он рассмеялся и сказал:
— Что может обнадежить больше, чем понимание того, что мы — меньше, чем ничто? Ведь стать чем-то мы сможем после того, как вывернемся. Разве гусеницу не обнадеживает то, что она всего лишь личинка, что ее почти пресмыкающаяся пищеварительная трубка — временное состояние и что после могильного заточения в куколке она родится бабочкой — причем не в воображаемом раю, вымышленном утешительной и гусеничной философией, а прямо здесь, в этом саду, где она старательно пожирает капустный лист? Мы — гусеницы, но наше несчастье в том, что вопреки природе мы изо всех сил цепляемся за свое состояние, за свои гусеничные аппетиты, гусеничные страсти, гусеничную метафизику, гусеничное общество. На взрослых особей мы похожи только внешне, физически, да и то лишь для наблюдателя, пораженного психической миопией: все остальное в нас упрямо личиночное. Так вот, у меня есть веские причины верить (а без этого и в самом деле остается только повеситься), что человек способен дойти до зрелости, некоторые в этом преуспели и секрет своего успеха от других не скрывают. Что может обнадежить нас больше?
— Подождите, — сказал я. — Ваша теория человека-гусеницы весьма изобретательна, но позволю себе заметить, что с научной точки зрения она несостоятельна. Взрослость характеризуется способностью к воспроизведению. А человек воспроизводит себе подобных не только физически, но и умственно; это мы называем обучением. Значит, любой взрослый человек действительно зрелый.
Я поздравил себя с тем, что воспользовался изъянами его защиты и, выдав с лета научный аргумент, форменный силлогизм, да еще и цитату из Платона, уже полагал, что загнал собеседника в тупик. Но я всего лишь облегчил ему победу.
— Следует ли из этого, что какой-нибудь школьный учитель и отец семейства — взрослый человек? — произнес он. — Ну-ну. Вы ошибаетесь как с научной, так и с иной точки зрения. Встречаются личинки насекомых, способные даже без оплодотворения вынашивать жизнеспособные яйца. Но не буду останавливаться на этих случайных фактах. Кроме человека существует другое животное, которое регулярно воспроизводится, однако в естественных условиях никогда не достигает взрослой формы. Оно адаптировалось к своему зародышевому состоянию и, так же как человек, не желает из него выходить. Это личинка одного из видов саламандры, обитающая в болотах и прудах Мексики, которую мы называем местным словом «аксолотль». Было не очень понятно, какое место следует отводить аксолотлям в зоологических классификациях, пока им не ввели экстракт щитовидной железы и они не превратились в новое животное, которое без вмешательства человека с его бесцеремонным любопытством, именуемым «естественной наукой», возможно, не могло бы в наш четвертичный период существовать во взрослом состоянии.
Разница между аксолотлем и человеком в том, что последнему для метаморфозы недостаточно внешнего вмешательства, при всей его необходимости. Помимо этого и даже прежде всего ему следовало бы отринуть свою гусеничность и самому пожелать себе зрелости. Тогда мы прошли бы через более глубокую трансформацию, чем трансформация аксолотля; и менее заметным — по крайней мере, в глазах нашего наблюдателя, пораженного психической миопией, — стало бы только изменение телесного облика, а формы нашего общества были бы отлиты совершенно иначе.
Что касается обучения, если оно не способно вызывать или направлять эту трансформацию, то остается инструкцией, которую одна личинка дает другой. Вполне возможно, что старые личинки аксолотли учат новорожденных личинок плавать и искать пищу.
Другое замечание: если, как вы справедливо отметили, мы видим или, точнее, воображаем все наоборот, то, возможно, правильнее было бы пойти и повеситься, но только за ноги?
При его последних словах в кафе зашли другие завсегдатаи, каждый нес свое лицо как рекламный щит, и Иоганн Какур, не утратив агрессивности, наскочил на Тоточабо:
— Вы жаявляете, что мы ходим на голове и видим вщо наоборот? По какому праву? По каким критериям вы определяете, фто так, а фто наоборот? Объяшните нам, но на шей раж — на конкретном примере, а не туманными шравнениями и аналогиями!
Старик (сохраним его статус) позвал официанта и попросил принести утреннюю газету. Затем вслух прочел один заголовок:
ТРАГЕДИЯ РЕВНОСТИ: «Я СЛИШКОМ ЛЮБИЛ ЕЕ, — ОБЪЯВИЛ УБИЙЦА, — И ПОТОМУ УБИЛ»
а затем другой:
УБИВ ЛЮБОВНИКА МОЛОТКОМ, ОНА УТОПИЛАСЬ В КОЛОДЦЕ С ДВУМЯ СВОИМИ ДЕТЬМИ
— Этого достаточно, — сказал он, — для выбранного мной примера. Причину взаимных глупых и ненужных разрушений мы называем любовью. Наоборот, желая выразить нечто обратное любви, мы называем это ненавистью. Мы не находим более сильного и умного символа, чем «вода и огонь»: для нас это образ двух непримиримых врагов. Однако они не могут существовать друг без друга. Без огня вся вода мира была бы всего лишь инертной льдиной, скалой среди скал; лишенная всех качеств жидкости, она никогда бы не стала ни морем, ни дождем, ни росой, ни кровью. Без воды огонь был бы вечно мертвым, навечно все спалив и обуглив; он не смог бы стать ни пламенем, ни звездой, ни молнией, ни зрением. Но, как мы видим, то вода гасит огонь, то огонь испаряет воду; и никогда мы не способны на единое восприятие совершенного равновесия, которое заставляет их существовать друг через друга. Когда мы видим, как растет растение или над горой поднимается облако, когда мы варим пищу или едем на паровом транспорте, мы не знаем, что созерцаем и используем плоды их безграничной и плодотворной любви. Мы продолжаем говорить о враждующих между собой огне и воде и называть любовью двойное самоубийство или убийство в состоянии аффекта.
Вот почему — можно привести еще сотню примеров подобного рода — я продолжаю утверждать, что мы видим все извращенно. Но уже сама возможность этого утверждения позволяет мне надеяться. Хотя моя надежда покажется вам безнадежностью, а моя вера в силу человека — мизантропией и пессимизмом. Вот они, ваши слова! Я слышу, как они брякают в моей голове подобно пустым ракушкам. Но знаете, я не из тех, кто ракушки улиток нашпиговывает обрезками телячьей печенки. На этом я завершаю обещанную вам долгую речь о силе слова, так как у меня еще много срочных дел.
Мы поднялись, так как у всех было еще много срочных дел. Достаточно, для того чтобы жить.
ЭССЕ И ЗАМЕТКИ ИЗ КНИГИ «АБСУРДНАЯ ОЧЕВИДНОСТЬ»
1926–1934
Патафизика и явление смеха
Патафизика есть наука…
Ибо знаю и подтверждаю, что патафизика не просто шутка. И хохот, часто сотрясающий наши патафизические тела, — это жуткий смех перед очевидностью: всякий предмет точно (а кто измерит?!) такой, какой есть, а не иной; я пребываю, не будучи всем; все слишком гротескно, и любое определенное существование возмутительно.
Сотрясание от такого смеха — это, внутри тела, толчея костей и мышц, разрушенных сильной волной тревоги и панической любви, пронзающей сокровенное лоно последнего атома, и вот! от пощечины абсолюта куски патафизика подпрыгивают внутри человечка, отчаянно устремляясь по обманчивому и беспутному пространству туда, наконец-то к хаосу. Индивиду, осознавшему себя в самом малом, на какой-то миг кажется, что сейчас он рассеется совершенно однородной пылью и, пуще того, будет отныне всего лишь пыльцой, восполняя отсутствие пыли, вне места, вне времени. И вот он, подлунный счастливец, взрывается, но кожа слишком прочна; эластичный мешок сдерживает, собирается в складки только на самых гибких участках лица, топорщится в уголках рта, морщится на веках и, растянутый до предела, внезапно сжимается, словно собираясь подпрыгнуть, а тем временем легкие то наполняются воздухом, то сдуваются. Так рождается ритм смеха, который осмысливается и чувствуется в себе самом, а также хорошо наблюдается при виде смеющегося другого. Всякий раз, когда человек готов действительно лопнуть от смеха, его сдерживает собственная кожа,я хочу сказать, форма,узы собственного частного закона, где форма — лишь внешнее выражение; его сдерживает абсурдная формула, иррациональное уравнение его существования, которое он пока еще не решил. Он все прыгает к притягивающей его звезде абсолюта и никак не может застыть в мертвой точке; распаляясь от возобновляющихся толчков, он краснеет, багровеет, пунцовеет, затем раскаляется добела, исторгает кипящие пузыри, вновь и еще оглушительнее лопается, его смех бурлит, как ярость безумных планет, и он что-то ломает, этот хохочущий господин.