Арабы базарят, арабки воют, арапчата хнычут. Когда из толпы выкатился еще один малец, — русский не понял, не успел, не умел понять. Он — единственно и понял, что вжимается, распластан крестом — в стену, один, и на него, глаза в глаза, люто плача, взвизгивая — глаза в глаза, — идет, пританцовывая, небольшой грязный подросток с неудержимым в руках, непропорциональным акаэмом[160]. А из дергающегося дула дует бесцветным, но все равно видимым пламенем. С четырех метров. Из стены сыплется штукатурка (наверное, разрушается стена), мелко одает жаром, из-за глазницы вышагивает, широко шагает, как по горло в воде, спокойной глубокой воде — длинно шагает Эйб, тяня по дуге снизу автомат (не успеет) и у пацана разбрызгивается плечо, вздергивает и подкидывает его куклу вверх и к обочине, к окантовке глаза, и пацан садится переломленный неправильно в середине груди — снятая с руки, да-конечно-кукла, пупаццо, кукла в пурпуре и розовом — арлекин.
Пришел Эйб и уболтал в самоволку. Не совсем, конечно, в самоволку, но не поощряется. В Восточный, в мирный Бейрут, в веселый Бейрут, на самую волю. Эспланады, арабески, все открыто, все полно. Никакой войны.
У Эйба в хозяйстве был нигде не числившийся и потому неподотчетный, притыренный то есть, «трофейный» «сузуки» — легковой вездеход.
Приехали, сели в «Принце Уэльском», под тент, заказали настоящее мюнхенское «биир», сервировали морской вид.
Только отдули пену — писк, рация. Магад матерится по-чешски, вполне отчетливо и узнаваемо: взрыв в кофейне левомусульманской милиции, нам обещаны кары, а кофейня аккурат полпути между нами («Принц Уэльский») и ими (карами магада) и чтоб гнали прямо, где взрыв, а что гнать, минута езды.
Подрулили — дым еще не сел. Толпа — не протолкнуться, в низкой темноте до потолка кисломерзкая взвесь: «эрпиджи» (РПГ, сов. производства).
Однако опоздали: вошли к милиционерам их конкуренты, то ли шииты, то ли марониты, то ли наши союзнички, коллаборационные ребята майора Хадада[161], поди разберись, — уже вошли и от руки выполнили незавершенное: на возвращенном в нормальное положение столике — поднос, на подносе небритая голова в куфие[162]. Просто как дети, чистое дело. И куча, не в переносном смысле, а как раз в непереносном — разнообразных раненых, есть тяжелые.
Замечательное стало тогда у Эйба лицо — как сквозь марлю.
Уже подтянулись наши госпитальеры, раскидывают перевязочную, проталкиваются с носилками, магад прикатил, только оком зыркнул, русский к охающей тетке полез, занялся.
Подползли две громадные, если сблизи, меркавы[163], покачали хоботами, один танк бабахнул поверх голов, для острастки, значит, будут здесь же, на футбольном поле американского колледжа, сажать санитарные вертолеты — и много раненых, много.
Из-за гама и шума моторов выстрела никто не слышал. Стреляли из толпы. Эйб стоял раком, помогая приподнять носилки с грузной арабкой, раненной в шею. И сразу лег на тушу, толстуха отпихнула убитого, скатила с себя.
И заверещала.
Входное — палец по медиане левой скапулы вниз, выходное — с тарелку. Не нужно было интубировать.
Многие, особенно молодые люди не знают, конечно, как выглядит отрезанная, бритая человеческая голова в куфие. Им это нужно знать, чтоб живо представить себе голову, скажем, Иоанна Крестителя, или Михаила Берлиоза[164], или другого какого литературного или культурного героя. Хорошо: свежеотрезанная голова крупного восточного мужчины не стоит на плоскости подноса, как, например, гипсовая отливка, а как бы лежит на ней, чуть притоплена, полулежит на оплывших щеках — отделять череп от шеи легче всего высоко, на уровне атланта в атлантоокципитальном сочленении[165], так что голова кажется откинутой. Крови почти нет, артерии пусты, вены спались. Но в тканях лица — венозный застой, книзу лицо кажется набрякшим, щеки тяжелые, лоб и виски бледнеют, нижние веки чуть отпадают, в уголках глаз и от губ — сукровица, нижняя губа свободно приоткрывает розовые зубы. Тем не менее выражение лица спокойное, даже ленивое. Глаза с налитыми склерами[166] не убежали под лоб, взгляд рассредоточенный, не требующий встречного, легкий, из глубины пыльной и задымленной кофейни, взгляд с подноса на светлую улицу и небо с равномерно распределенным солнцем, к которому поминутно, так что сводило затылок и лязгали челюсти, закидывалась, обращалась мокрая гримаса — в солнечных очках работать невозможно, «он не был ей любезен, и она не любила его».
161
162
163
* произносится Меркава (
164
165