Выбрать главу

А при чем тут ивы? В старом Китае это дерево служило символом необыкновенной живучести, долголетия и в конечном счете бессмертия. В Европе же, как Западной, так и Восточной, с ивой связаны мотивы печали («плакучая ива»), смертной тоски и, наконец, самой смерти: об иве поет перед гибелью несчастная Дездемона, в ее зарослях застревает тело утопленницы Офелии. Ива — воплощение вечной жизни стихий и в то же время напоминание о смертной участи человека. «Только стихии бессмертны!» — в отчаянье восклицает один из героев рассказа, очутившись среди «иного, чуждого мира, где обитают только ивы да души ив». «Завеса между мирами здесь истончилась; через это место, как через скважину, глядят на землю незримые существа. Если мы задержимся здесь, они перетащат нас за эту завесу, лишат того, что мы называем „нашей жизнью“». Духи стихий, населяющие это «заколдованное место», стремятся расчеловечить путников, увести их «дорогой ветра и воды» в свой запредельный мир, вернуть в элементарное, стихийное состояние, приобщить к бессмертию природных сил ценой отказа от человеческого «я»: «Это гораздо хуже смерти, тебя даже не уничтожат, ты изменишься, станешь другим, потеряешь себя».

Обезбоженный человек, как об этом уже говорилось в начале статьи, — отличный объект для расчеловечивания. «Братья Асмодея» силятся превратить мистера Харриса в «живого мертвеца», канадец Сангри из новеллы «Лагерь зверя» сам подсознательно стремится высвободиться из своей человеческой оболочки, принять обличье хищного зверя, полковник Рэгги из «Огненной Немезиды» вполне подготовлен к тому, чтобы в него вселился дух древнеегипетского бога Гора. В тех рассказах Блэквуда, где не участвует «божий человек» Джон Сайленс, подобные метаморфозы нередко доходят до своего логического конца.

Околдованный чарами Вендиго, зловещего демона лесной канадской глухомани, теряет рассудок и личность, а затем гибнет физически охотник и проводник Жозеф Дефаго — гибнет потому, что не пытается противостоять зову темной стихии, а сам бросается в ее недра. Ничего «достойного публичного упоминания» не остается от духовного вампира мистера Фрина из рассказа «Превращение». «Этот человек владел даром молча подчинять себе и высасывать из тебя все силы, мгновенно усваивая их… Он жил, присвоив сгустки жизненной энергии других». Но, оказавшись однажды рядом со своим подобием, «запретным местом», безобразным клочком земли, где не росло ни цветка, ни деревца, «воплощением смерти среди пышного цветения жизни», он становится легкой добычей для этой изголодавшейся пустоши: она мгновенно опустошает его, превращает в пустую телесную оболочку, а сама, напитавшись человеческой энергией, расцветает и начинает плодоносить.

Тема «заколдованного места», «скважины между мирами» разработана Блэквудом с поразительным знанием дела и большой психологической убедительностью. Скважиной может служить не только островок среди разбушевавшегося Дуная или подземелье, где упрятана оскверненная египетская мумия, — она разверзается и в традиционном для английской литературы «доме с привидениями» («Женщина и привидение», «Он ждет»), и в спальнях опустевшей турбазы на берегу мрачного озера («Заколдованный остров»), и даже в подсознании отдельного человека, наделенного памятью о своих былых воплощениях с редкостной способностью прозревать за обманчивой видимостью вещей их внутреннюю, потаенную суть («Безумие Джона Джонса»): «Он всегда с трепетом осознавал, что стоит на пороге иного измерения, где пространство и время — лишь формы сознания, где древние воспоминания открыты взгляду, где обнажены все силы, влияющие на человеческую жизнь». Герой этого рассказа, скромный страховой агент, «чья душа не затронута грязью, шумом и низкой суетой внешнего мира», на самом деле является «безличным инструментом в руках Невидимого, которое распределяет справедливость и подводит баланс в расчетах», орудием Кармы, «огромной фигуры под покрывалом, с обнаженным мечом и сверкающими глазами, склоняющейся к нему в суровом одобрении». Подобно своему тезке Сайленсу, духовидец Джон Джонс «никогда не чувствовал в себе ни малейшей склонности к возродившемуся дешевому оккультизму» и не интересовался никакими религиями — ведь все они являются лишь внешней оболочкой того врожденного и невыразимого словами тайного знания, которое составляет их сердцевину и основу. Не будучи настоящим посвященным и не обладая, подобно Сайленсу, сокровищницей доктринальных эзотерических данных, он с известной точки зрения выглядит фигурой более героической и трагической, чем «Иоанн Молчальник». Ведь если Сайленс, облеченный в «неуязвимый мысленный панцирь», просто не может не выйти победителем из любой схватки с силами мрака, то Джонс, не задумываясь, жертвует собой, чтобы один-единственный раз восстановить космическую справедливость, навсегда замуровать очередную «скважину между мирами».

Можно предположить, что оба эти образа являются чем-то вроде «двойного автопортрета» самого Элджернона Блэквуда. Первая «створка» этого воображаемого диптиха — отражение личности писателя до вступления в общество Золотая Заря, когда его врожденные метапсихические способности пребывали в неоформленном, латентном состоянии, а на второй запечатлены результаты духовно-алхимического процесса, закрепляющего и «кристаллизующего» эти способности, превращающего веру в уверенность, интуицию — в знание, чувства и страсти — в самоотрешенное сознание. Один из двойников Блэквуда сознает, что «все его чувственные восприятия есть, по существу, не что иное, как неудачное воспроизведение той истины, которая скрыта таинственной завесой, — истины, к которой он всегда стремился и которой ему лишь изредка удавалось достичь». Другой же его двойник, «применяя свои непостижимые методы и способы», мгновенно входит в контакт с силами, проявляющимися в необычайных феноменах, и по собственной воле поднимает или опускает «занавес истины», ибо ему, говоря языком алхимии, дана власть «вязать и разрешать».

Но существует и третья, главная, на мой взгляд, ипостась автора и обоих его персонажей. Это ребенок, бесстрашно исследующий «дальние покои» родительского дома и собственного подсознания, где продолжают призрачное существование его предки, или тайком «подкармливающий» мертвыми птичками и зверюшками изголодавшееся, проклятое всеми «запретное место».

«Большинство людей, — пишет Блэквуд, — проходит мимо приоткрытой двери, не заглянув в нее и не заметив слабых колебаний той великой завесы, что отделяет видимость от скрытого мира первопричин». В детстве эта завеса кажется прозрачной. Незамутненный суевериями и догмами взгляд ребенка свободно проникает туда, куда лишь изредка осмелится посмотреть взрослый. Сны для ребенка столь же реальны, как окружающая его действительность, а действительность готова в любой миг обернуться хорошим или дурным сном. То же самое можно сказать и о «потусторонних» явлениях и существах: они предстают детскому сознанию в той степени реальности и материальности, какой оно само решает их наделить. Если Дух, согласно воззрениям Платона и Аристотеля, является перводвигателем Космоса и его формообразующим началом, то ребенок, как говорится в известной притче из ницшевского «Заратустры», — это наивысшее воплощение Духа: «Дитя есть невинность и забвение, новое начинание, игра, самокатящееся колесо, начальное движение, святое слово утверждения». «Его не жалят ядовитые насекомые, не когтят хищные звери, не трогают птицы-стервятники», — сказано в Дао дэ цзине.