МЕЖ ЛЬВОВ
Астрологически я — Лев. В таком случае цифра моя — 1, мой металл — чистое золото, вдобавок по профессии мне должно быть королем или банкиром, но меня это как-то не привлекало. Гороскопы из газет и дамских журналов всегда врут, хотя, наверно, только потому, что не вправе сулить всякие ужасы. В этих разделах никто никогда не умирает, не встретишь там и никаких серьезных предостережений, чтобы, к примеру, отказаться от билета на самолет, заказанного на ближайший вторник. А вот в зоопарках я непременно наведываюсь к львам, чтобы с некоторым наслаждением полюбоваться львиным семейством, хотя бы просто увидеть, как величественно выглядит глава семейства. Не потому, что считаю себя похожим на него, ведь для этого нужно обладать настоящей гривой, которая разом делает голову вдвое больше. Мало того, надо и вести себя под стать этой голове, держать ее прямо над передними лапами, смотреть вперед, не обращая внимания на суету вокруг. Где бы ни лег, он всегда в центре и знает об этом. И меня ничуть не удивляет, что лев — тотемное животное Венеции. Из других людей они могут стерпеть подле себя лишь ученых святых вроде Иеронима в пустыне, как у Карпаччо и Иеронима Босха, или Марка, что написал Евангелие, а через восемьсот лет после смерти был вместе со львом и всем прочим вывезен венецианцами из Александрии в лагуну. В моих блужданиях по городу я повсюду встречаю льва — то из дерева, то из бронзы, то из мрамора, то из гипса, он действительно повсюду. Иногда при нем открытая книга, «Pax tibi, Магсе, cvangelista meus — Мир тебе, Марк, благовестник мой», написано на каменных страницах разворота. Зачастую у него есть еще и огромные крылья. Таким его изобразил Карпаччо, в меру неистовым, с длинными крыльями, отведенными далеко назад. Справа от него на заднем плане несколько кораблей, вдали Дворец дожей. Художник снабдил его и нимбом, правая лапа лежит на раскрытом Евангелии от Марка, здесь все как полагается, этот лев — город. Я пробовал представить себе летящего льва. Шуму он наверняка создавал много. Он старше нашего летосчисления, Христу еще предстояло родиться, а Марку — написать Евангелие. Однажды ночью он, наверно, опустился на Столп, сказочный зверь с византийского Востока, и с тех пор вот уж без малого девять сотен лет стоит там на страже. За все годы он сходил со своего высокого постамента лишь один раз, когда Наполеон забрал его с собой. Как все закончилось с Наполеоном, мы знаем, может статься, в ссылке на Св. Елене императору порою снился лев, видевший исчезновение стольких империй. С площади только в бинокль видны его исполинские размеры. За много лет у меня набралась целая коллекция фотографий, от которых по-разному захватывает дух. У того, что на Пьяццетте, если присмотреться, лицо сердитого старика над высоким вавилонским воротником, мне знакомы львы яростные, расчетливые, дряхлые, осторожные, беззубые, истеричные и влюбленные. В Museo Storico Navale[76] лев сделан из крашенного золотом дерева, у него не только меч в правой лапе, но и корона на голове. Порой они огорчены, порой выглядят так, будто уже долгие века ждут кого-то. Тот, что рядом с памятником Виктору Эммануилу II на Скъвони, отлит из героической вагнеровской бронзы, тот, что подле Сан-Джорджо-Маджоре, расстроен и едва удерживает свою книгу, деревянный лев на плафоне Скуола Гранде-ди-Сан-Марко сидит в плену собственных золотых крыльев, хорошо бы разом увидеть их всех на громадном львином поле или на флоте гондол на Большом канале, хотя бы в благодарность за оказанные ими услуги. Мои любимцы — те, что в стене Оспедале подле Джованни-э-Паоло, и огромные, скорбные цари, охраняющие Арсенал, который некогда был стержнем этого города. Здесь строились корабли, завоевавшие колониальную империю, и львы по-прежнему грозно стоят у дверей, не давая войти, и я представляю себе, что они знают: великой державе пришел конец. Вероятно, в ходе веков мраморные изваяния незаметно меняются, с исчезновением мощи устрашающие головы приобретают вялую меланхоличность. В тот день, когда Венеция канет под воду, все крылатые львы смертоносной эскадрой поднимутся над городом, еще раз, с ревом сотен бомбардировщиков, облетят Кампанилу, исчезнут над лагуной как могучее солнечное затмение и оставят тонущий город в одиночестве.
СМЕРТЬ И ВЕНЕЦИЯ
У воды нет прошлого, сказал в этом городе, полном воды, большой поэт. Он, еврей, любил этот город, где похоронен, поскольку такова была его воля. Лежит он рядом с антисемитом, тоже поэтом, который тоже здесь жил, пока его не поймали и не экстрадировали, а потом вернулся сюда умирать. Они лежат рядом, их посмертный разговор — безмолвие, но лежат они здесь в силу всего того, что оба они, русский и американец, некогда говорили, Иосиф Бродский и Эзра Паунд. «I have tried to write Paradise»[77], — говорит Паунд в последнем канто, однако в годы Второй мировой войны, на половине грандиозного взлета «Кантос»[78] он очертя голову ринулся к своему позднейшему позору. Бродский в одном из своих стихотворений[79], слыша, как гондолу бьет о сваи, думает о тонущем городе, где «твердый разум внезапно становится мокрым глазом», и на ум ему приходит «знающий грамоте лев крылатый». В другом месте он видит трех американских старух в холле пансиона или же — не могу отыскать эту фразу — пишет о мрачной воде цвета денег.
В книге «Поддельные документы» Валерия Луизел-ли искала могилу одного, а нашла возле могилы другого старую женщину с сумкой, полной пожитков. Кто такой Паунд, женщина знает, называет своего покойника «il bello»[80]. Бродский ей неизвестен, однако завязывается разговор. Луизелли пишет об этом разговоре и цитирует Бродского. «Если у пространства есть какая-то бесконечность, — говорит он, — состоит она не в расширении, но в сокращении. Хотя бы лишь потому, что сокращение пространства, как ни странно, всегда внятнее. У него проще организация и больше названий: камера, чулан, могила»[81]. О камерах Паунд знал все, арестованный американскими оккупационными войсками за измену родине, он сперва некоторое время сидел в одиночке, а позднее, в Америке, в сумасшедшем доме. Одиночка — пространство в высшей степени сокращенное. Бродский долгое время жил во вселенной гостиничных номеров, а гостиничный номер тоже пространство сокращенное, мне это известно по опыту, стало быть, коль скоро у пространства есть какая-то бесконечность, то о сокращении оба покойных поэта знают все. По словам Луизелли, «чтобы найти искомую могилу, необходимо тщательно следить за канавками во мраморе». Она искала могилу одного и потому нашла и могилу второго, а затем высказывает предположение, что Бродский, наверно, хотел быть похороненным в другом месте, я в это не верю, но, как пишет она сама: «если воля и жизнь нераздельны, то нераздельны и смерть и судьба», и продолжает: «У Бродского было бесконечное количество комнат […] но, быть может, у нас у всех только два постоянных пристанища: дом нашего детства и могила. Все прочие места, где нам доводится жить, не более чем сероватая кайма первого пристанища, неясная череда стен, в итоге переходящих в могилу или в урну, — крайне огульное наименование бесконечной череды пространств, куда помещается человеческое тело». Что до меня, то дом моего раннего детства я не помню, а места последнего упокоения пока не ведаю, я пока на этапе неясной череды гостиничных номеров и стен, которых в Венеции предостаточно.
Направляясь по Дзаттере к таможенному посту Догана, минуешь знаменитый пансион «Ла кальчина» — дом, где некогда жил Байрон, а сейчас располагается дорогой отель. Однажды я снимал там номер, теперь как турист устраиваюсь в уютном лоне кресла и заказываю виски, которое приносит некий уроженец далеких английских колоний. Ему недостает только тюрбана. Неподалеку от «Ла кальчина» высится кирпичная стена со скромной каменной табличкой, сообщающей, что в доме за стеной, в жилище знатного венецианского друга, часто останавливался Бродский. Сквозь живую изгородь виден кусочек дома и сада, но это и все. На обложке «Collected Poems in English»[82], которые у меня с собой, Бродский отдыхает на набережной, сидит на скамейке, с вечной сигаретой, скрестив ноги, левая рука в кармане джинсов — человек, вообще-то не желающий фотографироваться. Со слегка иронической улыбкой он смотрит в объектив. У него больное сердце, по правде говоря, нельзя ему ни курить, ни пить, да только ему наплевать. На снимке явно осень или зима, судя по облезлым стенам дома у него за спиной, это, скорей всего, тоже Венеция, за одним из окон нагромождение мебели и старинных рам от картин, вероятно антиквариат. Среди стихов я ищу связанные с Венецией. Его эссе «Набережная Неисцелимых» поражает молниеносным взглядом, поэтому во всем, что он видит и думает, контрапунктом присутствует меланхолия, в стихах же быстро сменяют друг друга калейдоскопические образы, особенно в стихах с долгим дыханием быстрота видения и мысли сочетается с некой формой печали.
78
«Кантос» — незавершенная эпическая поэма Э. Паунда, состоящая из 117 песен-кантос; русск. пер.: Паунд Э. Кантос. Перевод, вступ. статья и комм. А.В. Бронникова. СПб., «Наука», 2018.