Выбрать главу

Однако главное событие 1984 года случилось на са́мом его исходе. «В канун 85 года сел, за 3 часа до звона шампанского, — записал Венедикт Ерофеев в дневнике в этот день, — начинаю работать над пьесой „Вальпургиева ночь“»[803].

Веничка:

Москва — последние мучения

В начале погружения Венички в бред, возле фантомного Усада, герой встречает последнего дружественного ему персонажа, уже принадлежащего миру призраков, но еще связанного с тем, дневным миром. На вопрос: «Это Усад, да?» — тот отвечает прямо и честно: «Никак нет!!» — а затем передает вопрошающему тайные знаки — пожимает руку, смахивает слезу и шепчет на ухо: «Я вашей доброты никогда не забуду, товарищ старший лейтенант!..» (197). Так, заговорщицки, этот «выходящий» благословляет Веничку на предстоящий ему подвиг трагического узнавания («мысль разрешить») и более чем трагические муки. Тайный ритуал прощания происходит на той остановке, за которой сразу начнется адская область и все ее девять пыточных кругов.

На первом круге, бессильной тоски, Сатана испытывал героя «личным», как будто через его голову к самому автору обращенным вопросом: «Тяжело тебе, Ерофеев?» (197) — и искушал беспомощного соблазнами сдачи и самоубийства. На втором круге, отчаянья, Сфинкс испытывал героя все более ввергающими в безнадежность загадками, которые приводят в итоге к надписи на стекле «…» вместо Дантова «Оставь надежду, всяк сюда входящий»[804].

И вот — после того, как, не доезжая до фиктивного 113-го километра, Веничка допил остаток кубанской, он не только «спустился» на третий адский круг, абсурдной вины, но и подошел к решающему, окончательному этапу своего жизненного «странствия»[805]. На перегоне «113-й километр — Омутище», по закону «вечного возвращения»[806], вновь возникает «Неутешное горе» и вновь мерцают знаки былой, усадебной культуры — но только уже в виде кошмара и наваждения.

Такое адское преломление усадебной идиллии (явление княгини, затем камердинера Петра) не отсылает ли к первой главе четвертой части «Преступления и наказания» Достоевского, в которой Свидригайлов рассказывает Раскольникову о посещающих его привидениях в образах покойных жены и слуги? Во всяком случае, в обоих фрагментах фигурируют призраки, в обоих, как и у Ерофеева, — барыни и дворового человека (Марфа Петровна и княгиня, Филька и камердинер Петр), оба фрагмента — разрешаются абсурдом. Сходство диалогов едва заметно. Есть отдаленное подобие поговорок, брошенных на ходу персонажами (Марфа Петровна — Свидригайлову: «…Ни ей, ни себе, только добрых людей насмешите»[807]; княгиня — Веничке: «Ты лучше посиди и помолчи, за умного сойдешь», 206); есть столь же отдаленное созвучие в их оценочных, экспрессивных предикатах (Свидригайлов: «Экой ведь вздор, а?», в ответ на раскольниковское: «Все это вздор!»[808]; княгиня — Веничке: «Чего ты мелешь?», 206). По сути, аллюзия держится лишь на одном «хвосте»: «Взяла да и вышла, и хвостом точно как будто шумит» («Преступление и наказание»)[809] — «И вдруг рванулась с места и зашагала к дверям, подметая платьем пол вагона» («Москва — Петушки», 206). Но Ерофееву и этого достаточно, чтобы позаимствовать из романа Достоевского формулу ада как тупика нелепицы, бессмыслицы, скопища пустяков, связать пустой вагон пригородной электрички с ужасом свидригайловской бани и пауков.

Так, подспудно автор поэмы нагнетает атмосферу «достоевского» ада — только вот смысл этой переклички решительно перевернут. Свидригайлов наказан прижизненным погружением в преисподнюю за свою вину, Веничка — за чью-то, неведомую. В разворачивающемся страшном дионисийском действе герой все более ощущает себя обреченным на заклание — жертвой наподобие вселенского козла отпущения. «Ненавижу я тебя, Андрей Михайлович! Не-на-ви-жу!!» — осыпает бранью героя княгиня (206); «Проходимец!»; «Оставайся тут, бабуленька! Оставайся, старая стерва!» — вторит ей камердинер Петр (209). Былой «принц» теперь должен заместить собой всех проклинаемых и взять на себя их вину и их ад. И что же? Веничка сам, в своем вещем безумии делает выбор и принимает эту муку: он, пришедший к княгине, чтобы свою «мысль разрешить» — о том, куда же несут его вагоны, — забывает о «личной» бессильной тоске, о «личном» отчаянии и предается ее «неутешному горю». Свою «загадку» (206) он жертвует «загадке» чужой беды, свое «важное», «главное» (206) переплавляет в полноту сочувствия другому. В сострадающем самозабвении Веничка мысленно превращается в глашатая скорби («О, сказать бы сейчас такое, такое сказать бы, — чтобы брызнули слезы из глаз всех матерей, чтобы в траур облеклись дворцы и хижины, кишлаки и аулы!..», 205), обличителя смеха («О, низкие сволочи! Не оставили людям ничего, кроме „скорби“ и „страха“, и после этого — и после этого смех у них публичен, а слеза под запретом!..», 206), пророком слез («О, сказать бы сейчас такое, чтобы сжечь их всех, гадов, своим глаголом! такое сказать, что повергло бы в смятение все народы древности!..», 206). За мотивом абсурдной вины, навлекающей на героя оскорбления и побои, все отчетливей слышится лейтмотив — тема страстей Христовых. Мучимый в аду — за Андрея Михайловича, «старую стерву» и, может быть, Свидригайлова — Веничка должен по-новому сыграть роль Христа; не это ли его «загадка», его «главная» мысль?

вернуться

803

Личный архив В. Ерофеева (материалы предоставлены Г. А. Ерофеевой).

вернуться

804

«Lasciate ogni speranza, voi ch’entrate» (Данте. «Ад». Песнь 3, строфа 3).

вернуться

805

См.: Гаспаров, Паперно. С. 387.

вернуться

806

См. рассуждения Д. Быкова в связи с «Москвой — Петушками» о «вечном возвращении, которое выдумал Ницше, а осуществляем только мы» (Быков Д. Портретная галерея Дмитрия Быкова).

вернуться

807

Достоевский Ф. Преступление и наказание. М., 1970. С. 223.

вернуться

808

Там же. С. 222–223.

вернуться

809

Достоевский Ф. Преступление и наказание. С. 223.