Выбрать главу

Разместился отряд наш в бывшем полицейском гарнизоне. Полицаев – кого убили, кто убежал, а семьи их остались в деревне. В их хатах мы и поселились. Картошка хозяйкина, ещё полицай заготовил, мясо, консервы – наши. Так и живём в окружении детишек, отцов которых мы перебили, разогнали. А они наше оружие рассматривают с нормальным детским восторгом.

По соседству с нашей деревней, за леском, деревня с таким же названием – Ковчицы, но только, Вторые. Или: Еврейские. До самой войны евреи жили, 36 семей из 150-ти, хотя многие уже перебрались в Паричи, в Бобруйск. В колхозе работать остались в основном те, кто переженился с белорусами. Их перебили немцы и полицаи в августе 1941-го. Наш отрядный сапожник как раз из этой деревни, так он рассказывал: его мальчик нёс коньки в кузницу, увидел сосед, подозвал:

– Знаешь, отдай моему Кольке коньки, тебя всё равно убьют.

Заплакал мальчик, убежал. А тот чмур вступил-таки в полицию, бегал потом и отлавливал соседей-евреев. У дядьки, сидящего перед своим домом, спрашивает, мол, не видел нашего соседа Рубина, куда своих увёл? Видел, а как же (а семья Берки Рубина у того дядьки на чердаке пряталась), в лес убежали, куда ж ещё.

– Теперь ты будешь бегать.

Как в воду глядел. Мы перебили полицаев (и в белорусских, и в еврейских Ковчицах).

А потом фронтовые немцы и власовцы перебили и сожгли семьи полицейских. Уже не разбирались. Но это потом, когда выперли нас, и ворвались в Ковчицы.

Это случилось через три дня после того, как меня должны были расстрелять – за то, что стащил комиссарову смушку. Кто в лесу не злодей, того не расстреливают.

А случилось вот что. Всё с тем же Короткевичем мы патрулировали со стороны близко подступающего к Ковчицам Белорусским леса. Бредёшь, как зимний волк, по глубокому снегу, останавливаешься, прислушиваешься, представляя, как кто-то там возле леса тоже слушает твои шаги и шуршание снега, кашель деда. Да нет, не волк ты, а как раз дворовая собака – первая добыча волка.

Замёрзнем, надоест бродить во тьме – заворачиваем в ближайший двор, где свет коптилки или лучины мерцает, обогреться, а Короткевич – покурить чужого самосада.

В одной избе задержались подольше. Ещё бы не задержаться: перед хозяином соблазнительная горка табака, крошит и смешивает разные сорта на широкой доске – это зрелище для Короткевича. А мой взгляд заарканен тем, что́ висит на жёрдочке рядом с тёплой печкой. Шкурка с недавно освежёванного барашка. Серенькая, в мелкое колечко – лучше и не надо для партизанской кубанки! Дядьке она зачем?

Косящим взглядом, чтобы не выдать, как забилось сердце, как пересохло во рту, разглядываю свою будущую папаху. «Ягнёнка видит он, на до́бычу стремится» – или как там, в школе заучивал? Кубанка будет не хуже, чем у адъютанта, у комиссара, у всех у них.

Вот так сидели мы в уютном тепле при потрескивающей на загнетке лучине, и каждый был поглощён своим интересом. Но если интересы хозяина избы и Короткевича совпадали – приятно, если твой мультанчик кому-то понравился, и вон как хвалят-расхваливают (а это наш Короткевич умеет), – то наши с собственником овечьей шкурки отношения складывались явно антагонистически. То, к чему устремилась моя душа, все мои помыслы, не разделишь по-братски. Или – или. А как нагло, с каким вызовом развесил такое богатство прямо посреди избы! И что ты из этой шкурки сделаешь, дядька? Шапку – долго ты ею попользуешься! Зря только стараться будешь. Ты что: адъютант или командир? Или хотя бы партизан? Постой, постой, а ты как остался, уцелел? Ни одного мужика в деревне, а ты кто такой? Небось, тоже полицай! Ишь, пригрелся возле печки!

Ни дядька, ни Короткевич, любовно токующие над табачком, не замечают мук, страданий начинающего вора. (Если не считать коллективного, всем классом, налёта перед войной на чужой сад, после которого я хорошенько узнал, каким грозным и недобрым может быть мой отец.) Снова и снова (в мыслях) протягиваю руку к мягкой, волглой шкурке и сую, сую за пазуху (уже приготовил, расстегнул пальто). Повторяю это много раз, вконец обессилевший. Главное, потом спокойно дойти до двери, не бежать.