– Не болтай чего не знаешь. Слышал звон!
Мы согласны с Романовичем. Про это не надо. Мы тоже знаем. Но про это не надо. Ни знать, ни помнить не хочется.
Ночёвку сделали в своей, ещё партизанской зоне, на берегу болотной речушки. (Наша зона или немецкая зона – понятия достаточно условные: земля, с которой временно ушел прилив, – гуляй, пока вода не вернулась. Пока не началась новая блокада.) В речушке наловили раков, Ванечка даже несколько вьюнов поймал. Пилоткой. Полешук уверяет, что в его деревушке рыбу руками, просто руками, даже бабы ловят.
– А щи как – лаптем хлебаем?
– А что лапти, посмотрим, какие у тебя будут ноги, когда вернёмся, и какие у меня. – Круглый, как мячик, Ванечка, лёжа на спине, вскинул к небу переплетённые оборами коротковатые свои ноги. Лапти многие надевают в дальнюю дорогу, особенно если болото по пути. Ванечка поясняет:
– Чем хорошо: ноги всегда сухие. Никакая вода не держится.
Носова почему-то злит эта деревенская похвальба.
– Ага, голодный понос – тоже хорошо: насквозь просвистывает.
Это, наверное, из его «довласовской», лагерной биографии.
Вторую ночёвку Романович объявил, когда Короткевич вдруг окликнул его посреди соснового бора:
– Командир, дальше не стоит. Тут час ходу до Березины. Лучше утречком. – И добавил, глядя в небо, будто там её видит, свою Березину, свою деревню Рудню: – Эх, рыбу, рыбу брали! И на уду, и неводом, и просто корзиной для бульбы, как Ванечка.
– Ещё бы, столько комаров! – пожаловался Носов. – Никакой рыбы не захочешь. И какие они у вас, Томаш, кусучие!
Мы же делали вид, что нам, тутэйшим (здешним), они нипочём. Залепляют глаза, ноздри – чихали мы на это! И дружно чихаем, плюёмся.
– И все самочки, стервы!
– А ты их в колхоз – сразу разлетятся.
У комаров своя жизнь, ладно, а нам спать положено. Завтра день будет долгий, чем и когда кончится, не знает никто. От земли, как от нагретой печки, с неба холодок – самый раз поспать бы, но тут-то они тебя и достанут, как ни кутайся в плащ. Гудят, как самолёты, но страшны не миллиарды, а один-единственный, который оторвался и ищет щёлочку, чтобы припасть к руке, к щеке, к ноге, – молит, умоляет, негодяй: дай, дай капельку крови! Тонкий, острый писк всё ближе, неотступнее, неотвратимее.
– А чтоб тебя! – раздаётся то с одной, то с другой стороны. Ухо напряжённо слушает противный писк, не спит и какая-то частичка мозга, та, что заведует ненавистью, бьющей рукой, а всё остальное пытается, но тоже не может отключиться.
– Ну, я вас сейчас! – выкрикивает кто-то. А ещё кто-то смеётся, зло и безнадёжно. Но вот в щёлочку из-под плаща вижу свет. Они что там – с ума сошли, неужто костёр жгут! Не знаем, где мы, не знаем, кто рядом может оказаться, – и такое. Сыпнут огонька – ног не унесёшь!
Но видно, но слышно, как задвигались по земле коконы – люди, ещё не осмеливаясь до конца вылущиться из одёжек, вылезть из своих укрытий, сползаются к Цыбуку – это он поджёг игли́цу, сухие веточки. На другого Романович наверняка сразу же гаркнул бы, а тут промедлил. И упустил момент, потому что уже ползут к Цыбуку, сползаются, и каждый что-то загрёб рукой – шишку, горсть иглицы, хвойную ветку, чтобы добавить дымку гадам.
– Утро, что ли? – неуверенный голос Короткевича. – Теперь-то и надо ждать.
Стариковский призыв к благоразумию не был услышан. Уже костёр пылает, высвечивая сосны до самых вершин, вовсю трещат сырые ветки, дымят, аж пыхкают: так вам, так! О чём тут говорить: немцы, полицаи-гады далеко, а эти – вот они! Глотайте дым, ага, не нравится?
Лица наши победно-весёлые, среди них и смущённое командирское, Романовича, – а что ему остаётся делать?
А когда хорошенько рассвело, оставляя обжитый уголок бора, неблагодарно помочились на затухающий костёр. С пионерских времён правило – не оставлять в лесу огня.
– А что жалеть? – вдруг усомнился кто-то. – Пусть бы горели бобики.
Мол, лес тут полицейский.
Короткевич с ходу припомнил поучительную историю:
– В сорок первом объявились у нас поджигатели, стали леса гореть. Так наши хлопцы отловили парочку, а они нам в нос газету московскую. Там приказ самого Сталина.
Молчание выжидательное. Добрая душа Ванечка помог нам всем:
– Газету могли и немцы сварганить.
Романович развернул разговор к нашим ночным глупостям.
– А жалко, жалко, что бобики не нагрянули на наш костёр! Вот было бы: ноги мои, ноги, несите мою задницу!
Странно, но та ночная беззаботность придала бодрости нам больше, чем сон. Чуть слово – смех. Смешно – умереть можно!