Мандарин ощущал в себе какую-то незнакомую, необъяснимую легкость и принялся напевать свою любимую песенку:
Здесь, на этом самом слове, и вонзил ему под лопатку свою наваху Филуш, подкравшись сзади. Мандарин обернулся, Филуш бросился в сторону. Но Мандарин, как коршун, настиг его и, падая, нанес свой последний удар ножом. Перед глазами плыл туман, но он не сдавался, он боролся за жизнь. Мандарин полз к своему дому, хватаясь губами за пыльные травинки, словно помогая себе в пути. Сладкая, как материнское молоко, глина растворялась на языке. Поселок уже недалеко, вот-вот доползет до него Мандарин…
С того дня спокойными стали ночи в поселке, люди иной раз ездят даже в театр и, возвращаясь за полночь, шагают через пустырь без былого трепета.
А однажды, тоже ночью, исчезло с берега и знаменитое бревно, а куда, никто не знает. Говорят, приняла его в свои объятия речка Цыганка. Наверное, полюбила за что-то.
Перевод Ю. Шишмонина.
Геза Молнар
НЕОТВЯЗНОЕ ВОСПОМИНАНИЕ
Есть такие воспоминания, которые не могут стереться, и они не витают в призрачном вневременном свете, будто всезнающая улыбка бессмертной Моны Лизы. Они возникают в часы отдыха перед нами, как на экране, в золотой тишине летних, клонящихся к закату дней, напоминают о принесенных жертвах, о выполненном долге.
Есть такой человек, которого я никогда не знал, с которым никогда не встречался. Человек из воспоминаний, человек-тень, с которым я связан навек, перед которым я должен держать ответ, хотя он у меня ни о чем не спрашивает. Он шагает со мной рядом, этот безмолвный, замкнутый мужчина, порою с его померкшего лица на меня устремляется испытующий взгляд, порою мне хочется ответить ему, но он предостерегающе подымает руку: «Не слова — дела нужны», — и в такие минуты я вижу потрепанный рукав его ветхого пальто.
Когда я получил повестку о призыве в августе 1944 года, мы поспорили с товарищами по работе. И поныне слышу я взволнованный голос Фери Нэмеца, толкавшего рядом со мной свой велосипед; он все уговаривал меня убежать, спрятаться.
— Не ходи! Мы спрячем тебя, здесь, дома, фронт совсем близко, ждать осталось недолго.
Дядя Йошка Приесол, подбадривая, обнял меня за плечи:
— Поедешь, дружище, к нам в Шорокшар, и у нас сможешь пожить.
Но фронт находился еще в Карпатах, дома — страшный террор, петушиные перья на касках, марширующие с песнями немецкие солдаты да рыскающие повсюду сыщики.
— Нет, так не пойдет, — возразил я. — Предоставьте это решить мне самому. Если пошлют на фронт, то перебегу к русским. Ежели отправят на запад, вернусь домой. Главное — дождаться удобного момента.
Вернулся я домой в Пештэржебет[11] как раз в день своего рождения, 6 ноября. Все так вышло, как я и предвидел. Мы копали противотанковые рвы в окрестностях Шаторальяуйхея, на склонах виноградника со зреющими гроздьями, стояла прозрачно чистая осень, и мы слушали доносившиеся издали, грозно приближавшиеся, глухие пушечные залпы. Нашей части было приказано отступать. В Эгере нас муштровали какое-то время, затем погнали на запад. Мы маршем пошли по Северной Венгрии и у Парканя, над Эстергомом, вышли к Дунаю.
У меня было два плана побега. Сдружился я в роте с одним парикмахером из Чопа, хорошо говорившим по-словацки, с ним и собирался податься в Эршекуйвар, к словацким партизанам. Но парикмахер в последнюю минуту подвел, испугался. Оставался второй вариант: вернуться в Пешт. Военный мундир я выменял у крестьянина на штатские обноски и, поскольку, кроме аттестата на получение солдатского жалованья, других бумаг у меня не было, то я, правда, со всевозможными приключениями добрался до Пештэржебета. Я вполне сознавал, что меня ждет, если поймают, за две недели до этого меня и так чуть было не предали полевому суду, потому что обнаружили мои записки, а наш ротный офицер своим волчьим нюхом уловил в них, что я «грязный большевик», я и не отрицал, да и глупо было отрицать, когда у него в руках были письменные доказательства. Это чистая случайность, что голова моя тогда уцелела, и теперь я не намеревался снова провоцировать судьбу. Однако я страстно почитал законы рабочего дела и достаточно крепко ненавидел фашизм, чтобы отказаться от намеченных планов. От матери моей я унаследовал молчаливое упрямство, а от отца — безудержную веру в то, что за справедливость надо на карту ставить все без колебания. И я решил: служить солдатом у нилашистов не буду и на запад не уйду.