Через некоторое время Энцио нарушил молчание. Он говорил об императорах, построивших этот собор, и о миродержавном величии рейха. Он называл собор творением всепокоряющей силы германской крови, залогом самой великой миссии и самой высокой судьбы, которая когда-либо выпадала на долю какого бы то ни было народа, – он называл его чуть ли не символом немеркнущей славы рейха. Не знаю почему, но я при этих словах страшно испугалась – как будто в священную гармонию безмолвствующего храма вдруг вторгся какой-то чуждый, нелепый звук. Однако мне удалось пропустить этот звук мимо ушей – Боже, что я тогда знала об опасных течениях, таившихся в недрах моего народа? Ровным счетом ничего! Я знала лишь одно: что я люблю Энцио и хочу разделить с ним его мир!
Он между тем продолжал. Голос его звучал глухо, отважное лицо его, четко выделявшееся на фоне серой колонны, вновь напомнило мне юного рыцаря на створке алтаря.
– Энцио, – прервала я его. – Когда ты говоришь о рейхе, у тебя такой вид, как будто ты прямо сейчас, сию минуту, готов отправиться вместе с императорами в Рим на коронацию или с крестоносцами за Гробом Господним!
Он своевольно потряс головой:
– Нет, как раз этого-то я бы и не смог.
И тут он неожиданно перешел к трагедии рейха, увековеченной здесь, по его словам, в не меньшей степени, чем величие рейха.
– Ты только посмотри на эти метафизически стройные колонны! – воскликнул он. – Расцвет мощной романской эпохи, определившей внешний облик собора, внутри уже как будто обожжен дыханием рока: эти колонны – не случайность, а пророчество! Под клиросом спит не только могучий род салийцев [33], построивших усыпальницу, но и сын великого Штауфена, о котором поэт сказал:
Эти строки могут быть отнесены и к собору: здесь в буквальном смысле погребено величие рейха – это он унес его с собой…
Энцио внезапно умолк: снаружи послышалась барабанная дробь. Его лицо приняло необычайно властное и в то же время странно беспомощное выражение. И по этому выражению, отразившему его страдание, я наконец по-настоящему поняла всю чудовищность реальности, в которой оказалась Германия.
– Энцио!.. – произнесла я шепотом. – Ты не до конца процитировал слова поэта о великом Штауфене. У него ведь сказано:
В лице его что-то дрогнуло. Рука его тоже вздрогнула, но он остался неподвижен, он все еще пребывал в своем благоговейно-молитвенном восторге.
– Спасибо!.. – ответил он тихо. – Спасибо тебе, Зеркальце. Как хорошо, что ты рядом!
Мы опять умолкли. Барабанная дробь постепенно удалилась и стихла.
Все только что сказанное им, продолжал Энцио, имея в виду слова поэта, и есть главная линия, главная цель его будущей жизни: это грядущее возвращение – вот то, ради чего он живет. Ибо речь идет не просто об избавлении нашего народа от позора и нищеты, как я могла подумать при виде его газетных статей; это всего лишь пролог, чтобы воодушевить и увлечь за собой простых людей! Речь идет о непреходящем и непреложном праве нашего народа, о его великом, неподвластном времени предна-значении, о том, что погребено здесь, в соборе, – о величии рейха!
В его голосе и во всем его облике была какая-то странная возвышенность – он как будто пришел здесь, под этими торжественными сводами, в состояние, близкое к экстазу. Я вновь почувствовала страх и невольно медлила с ответом. Но ведь это было так понятно – то, что он желал увидеть наше отечество в его прежнем величии, как в далеком прошлом, когда все народы любили и почитали его как оплот мира на всей земле! Ибо этим оплотом мира и был старый рейх, а Энцио говорил именно о величии старого рейха. Он смотрел на меня почти заклинающе: «Пожалуйста, пойми меня, прошу тебя, пойми же меня!»
– Я понимаю тебя, любимый, – поспешила я его успокоить. – Ты борешься за то, что для тебя – величайшее благо на земле: за высшее временное благо нашего народа.
– Почему «временное благо»? – возразил он нетерпеливо. – Рейх вечен.
Мы оба умолкли, смущенные внезапностью признания, которое, по-видимому, случайно сорвалось с его губ и которого я не ожидала. Или все-таки ожидала? Мое внутреннее зеркало отчетливо показало причину моего страха, ибо рейх не был вечен, вечным не может быть ничто земное, вечен один лишь Бог! Я почувствовала близость бездны, которая вот-вот должна была разверзнуться, но мне еще раз, в последний раз, удалось скрыть это от самой себя. Ах, я ведь была всего лишь любящей женщиной – разве может любящая женщина признать неправоту возлюбленного? Стряхнув оцепенение, я мгновенно увидела единственную возможность быть понятой. Безусловно, ничто земное не вечно, но все земное может быть олицетворением вечного, если оно посвящено Богу. Быть может, с идеей старого рейха была связана некая религиозная страсть, – может, это символ Царства Христа? Ведь коронация императоров когда-то была чуть ли не таинством. Я сказала об этом Энцио.
33
Франконская (Салическая) династия германских королей и императоров Священной Римской империи в 1024–1125 гг. Основатель – Конрад II. Наиболее известный представитель – Генрих IV
34
В стихотворении Фридриха Рюккерта (1788–1866) «Барбаросса» имеется в виду Фридрих I Барбаросса (1122–1190), герой легенды о спящем в глубокой пещере императоре, которая первоначально (до XVI в.) была связана с его внуком, Фридрихом II Штауфеном (1194–1250)