Выбрать главу

— Резон, Архип!

— Верно! — подтвердили гости.

— И не только она, — продолжал Архип, — а вон их сколько! Вдовы, да горем согнутые. А не сломленные. Нет. Все державе родной отдавшие. Выпьем за них. Баб геройских и мужиков наших.

Выпили. Кто-то из девчат крикнул: «Горько!»

— Э-э, нет, — погрозила пальцем Вера Васильевна. — Два праздника не будем комкать в один. Мы по осени настоящую свадьбу закатим, правда, дед Архип?

— Знамо. Какая ж свадьба по весне.

Немного закусив, председатель колхоза Вера Васильевна обернулась к смущенному такими почестями Плахину:

— Ну как здоровьице, Ваня? Вижу, ходишь ничего.

— Да как будто произвели ремонт. Думал, не встану.

— По медалям вижу — в разных странах побывал. Не разлюбил Рязань-то свою?

— Что вы, Вера Васильевна. Да я… В общем, дайте- ка слово скажу.

Вера Васильевна позвонила ложкой о бутыль. Гости притихли. Плахин встал, одернул гимнастерку.

— Вот тут Вера Васильевна спросила у меня, — начал он хрипловатым голосом, — не разлюбил ли я, шагая по чужбине, Рязань свою.

— Вот, вот. Скажи-ка, скажи, — закашлял от горчицы дед Архип. — Как там оно да что?

— Много говорить не стану. Одно скажу: во многих странах я побывал. По-своему хороши они. Но землю русскую, Рязань свою я ни на какие заграницы не променял бы. У нас тут простор, широта и душе, и ногам, и мыслям.

— Верно, внучок! — воскликнул подвыпивший Архип. — Пошли ты эту заграницу, извиняюсь… Не могу вслух сказать.

Под общее одобрение выпили за родную Рязань, за Лутоши, потом опять за прибывшего.

Давно не выпивавший Плахин захмелел и в разговоре не заметил, как гости разошлись по домам. Вера Васильевна распрощалась и тоже поспешила к ребятишкам. Лена хлопотала у деревянной кровати, стелила постель. Плахин из-за стола восхищенно смотрел на нее и думал: «Какой же я был дурень, что отказывался от тебя, не хотел возвращаться! А возможно, и не вернулся б, если бы не твои письма, не твоя любовь, беляночка моя».

Он подошел к Лене, взял у нее избитую подушку и, нежно прижавшись к горячей девичьей щеке, сказал:

— На полу ляжем. Кровать никудышняя, да и надоела она в госпитале мне.

…Они постелили на полу у кровати. Плахин открыл окно. В дом дохнуло ромашками, уличной пылью, свежей пахотой, листвой ракит и вишен. В лугах звонко заливался соловей.

Иван разделся первым и сел на постель. От счастья, от половодья нахлынувших чувств у него хмельно кружилась голова. Он завороженно смотрел на Лену и ждал, когда она снимет свое легкое, подсвеченное луной платье. Но Лена стояла притихшая и молчаливая. Она смотрела в окно на косяк луны, на мерцающие звезды и слушала, как поет соловей, как шепчутся деревья.

Прошла только какая-то доля минуты этого молчания, а Ивану показалось, что Лена уже давно стоит в этой нерешительности. Он понимал ее состояние, ее девичью стыдливость и, боясь, что она вот так и будет стоять до утра, порывисто обнял ее за тугие, теплые ноги и припал к ним пересохшими губами.

Она, как деревце под налетевшим ветром, дрогнула в испуге, чуть отшатнулась, но сейчас же подалась вперед и жарко стиснула его за шею.

— Ванечка… Долгожданненький мой.

Мягкий ветер тронул верхушки вишен. Дремная листва в саду нежно и таинственно зашепталась. Ночная птица стремительно прошуршала крыльями. Тоскливо ухнул филин. Но они уже ничего не слыхали. В эти мгновенья все было позабыто. И война, и разлука, и недомолвки, и горести жизни.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

1

В крымском небе мягко прокатились грозы. Теплые дожди омолодили горы, зажгли в долинах розовые зори зацветшего миндаля, принарядили чопорные вишни. Даже старые, сгорбленные груши повеселели в мокрые зори.

Над виноградными лозами густела паутина шпагатных и проволочных нитей. По утрам на них висела бусами роса и перелетные пичуги справляли свадебные спевки. Иногда сюда, на высокие колья, садились степные орлы и часами дремали, укрепляя натруженные крылья.

Там, где на колья еще не легла паутина, появлялся на трехколесном тракторе белобрысый, лет шестнадцати паренек и, насвистывая, что придет на ум, разрисовывал вкривь и вкось виноградник черными бороздами. А потом сюда приходили с мотыгами, мотками нитей женщины, и долго тогда, почти до звездных сумерек, не утихало их щебетание, их грустноватые напевы.

Степан Решетько все минувшие годы работал с брянским дедом в предгорном лесу: строгал для виноградников дубовые колья, долбил в местном карьере камень и вывозил его на тачке на дорогу, заготовлял из старого повалья дрова. Там же и жил в землянке, встречая в неделю раз свою располневшую перед родами Катрю.

Этой весной в лес приехал председатель колхоза Дыня. Он не спеша осмотрел заготовки, обошел отведенный колхозу лесной участок, посидел у костра за кружкой чая и, уже уезжая, сказал:

— Ты вот что, Степан. Завтра поутру на заседание правления приходи. На виноградческую бригаду будем тебя утверждать. Хватит тут зимовать. Чего доброго, одичаешь.

— Что вы, — смутился Решетько. — Какой из меня бригадир? Я с одной бабой толком не управляюсь. А там их сколько!

— Ничего! Командовал взводом — покомандуешь и бригадой.

На заседании правления Степан тоже упирался, доказывал, что у него никаких задатков на бригадирство нет. Но не помогло. Все проголосовали за его избрание, и стал Степан Решетько, как сказал дед Прохор, бабским командиром.

Нескладно поначалу пошли у него дела. Не знал он телком, и как ставят подвески к лозам, и как обрезают, густят черенки. Часто путался с оформлением нарядов, подсчетом трудодней. Но самым тяжелым для него оказалось укрепить дисциплину. В бригаде числилось по списку тридцать шесть женщин. На работу же, как ни звонил Степан в рельс, как ни гонял конного посыльного по селу, выходило лишь пятнадцать — двадцать человек. А что с этой силой сделаешь, если земля, как камень, если за время войны почти все сгнило, заобложело, одичало. Тут и сто тридцать шесть человек не управились бы.

В конце марта в бригаду дали два новых трактора. Сразу стало легче с подвозом кольев, воды, ядохимикатов, вспашкой междурядий. Но в людях, как и прежде, была большая нехватка. Без них в бригаде задыхались. А они, эти десять — пятнадцать женщин, почему-то не шли.

Махнув на рельс и посыльного, в одно утро Решетько отправился по хатам сам. Первой на его пути стояла одинокая мазанка Груни Подветровой. Она не появлялась на винограднике вот уже третий день и, как сказал посыльный, на его стук в окно ответила: «Пошли своего бригадира к теще варить щи».

Одернув гимнастерку и поправив на груди начищенную «Славу», Степан подошел к распахнутому настежь окну и легонько постучал батогом о горшок герани:

— Аграфена Дмитриевна! С добрым утром вас.

В углу скрипнула кровать, белая штора раздвинулась, и из-за нее выглянула молодая женщина лет двадцати семи, в белой рубашке, обнажившей крепкое, загорелое плечо.

— Чего стучишь? Что тебе? — сердито спросила она грудным голосом.

— Почему не ходите на работу, пришел спросить.

— Нежусь. Подушку обнимаю четвертый день.

— Я вас всерьез!

— И я не в шутку. Ты Катрю обнимаешь, а я вот ее, — выхватила она из-под головы мокрую от слез подушку. — Гляди! Чего ж ты, бригадир!

Решетько пристыженно опустил глаза. Что скажешь этой молодой, в такую рань овдовевшей женщине? Чем утешишь горе ее? Ей бы сильными нежными руками обнимать мужа, ребенка, а она вот долгими ночами, который год уже, солит слезами эту подушку. Повернуться бы, уйти. А как же работа? Как с теми растрепанными и поникшими лозами винограда? Кто поднимет их, даст им жизнь? Нет, нельзя уходить. Чем-то облегчить горе женщины надо.

Степан подходит ближе к окну и, сделав вид, что последних укорных слов он вовсе не слыхал, пристально и ласково смотрит на Груню.

— Ну, что уставился? — не выдерживает взгляда Груня.