К моменту написания письма Стасову (середина августа) Верещагин уже закончил часть этюдов и сообщил, что хотел бы штук 25 из них отправить почтой в Петербург, потому что в Бомбее из-за высокой влажности они покрываются плесенью. Одновременно он просил Стасова прислать упомянутую им новую статью «Московских ведомостей» о выставке. Теперь, опровергая свой первый, критический отзыв, газета в одном из майских номеров утверждала, что Верещагин — художник преимущественно русский, «своим русским инстинктом» чувствует правду и умеет выражать ее. И потому, мол, его картины вызывают у зрителей те же эмоции, что и чтение «Казаков» или «Войны и мира» Льва Толстого. Сравнение, что и говорить, лестное, и реверс в оценке работ Верещагина, осуществленный «Московскими ведомостями», был поистине необыкновенным.
Знакомясь с жизнью индийского города, Верещагин, как ранее на Кавказе, ищет нечто уникальное. В Бомбее его заинтересовали погребальные обряды огнепоклонников (парсов, парсисов или парсистов, как называли сторонников таких обычаев — выходцев из Персии). Сожжение трупов, позже писал Верещагин, в Индии можно встретить в разных местах. В Бомбее же территория, где сжигали на кострах тела умерших, соседствовала с местами общественного гулянья. Для ищущих вечного блаженства особое значение имел выбор для последней церемонии ароматических пород древесины, и сандаловое дерево признавалось среди благородных людей наиболее подходящим для этой цели. Некоторые погребальные церемонии отличались особой изощренностью, и с помощью новых знакомых художнику удалось кое-что увидеть своими глазами. Вероятно, помог один из огнепоклонников, заказавший художнику свой портрет, — «богатый и влиятельный член парсистской общины», как характеризовал его Верещагин.
Русского путешественника допустили в святая святых — обнесенную оградой «Башню молчания», куда посторонним вход обычно категорически запрещался. Позже Верещагин описал зрелище, свидетелем которого он стал. Едва участники траурной процессии, все в белом, показались вблизи, как «множество хищных птиц, живущих в этих местах, усеяли верх башни в ожидании трупа; они смотрели на приближавшихся, жадно расправляя клювы, подергивая крыльями, видимо, нервно приготовляясь к пиру…». «Перед самой башней все провожавшие остановились, и внутрь вошли лишь носильщики с телом. Как только закрылась за ними дверь, птицы, между которыми много беркутов и гигантских голошеих грифов-стервятников, как по команде, спустились в середину башни… Когда я уходил, все птицы были уже опять на гребне башни, чистились, обдергивались и поглядывали на дорогу в ожидании следующего блюда»[105].
Между тем, пока Верещагин знакомился с некоторыми странными для европейцев местными обычаями, его письмо с отказом от звания профессора, опубликованное в «Голосе», вызвало в Петербурге неслыханный скандал. Академия художеств посчитала себя оскорбленной в лучших намерениях: еще сравнительно молодому художнику была оказана в виде исключения неслыханная честь — и что же в ответ? Гордый отказ, черная неблагодарность! Само собой, этот инцидент вновь стал горячей темой как петербургских, так и московских газет. Тем более что приобретенная Третьяковым коллекция картин и этюдов Верещагина была с 15 сентября выставлена для показа в Москве. Особую ярость вызвала публичность отказа их автора от звания профессора — через газету. Защитники устоев сочли подобные действия оскорблением одного из высших императорских институтов и, стало быть, неуважением власти. Но на стороне Верещагина были передовые художники, такие как Иван Николаевич Крамской. Он поделился с Третьяковым своими размышлениями по поводу публичного заявления коллеги: «Что, в сущности, сделал Верещагин, отказываясь от профессора? Только то, что мы все знаем, думаем и даже, может быть, желаем, но у нас не хватает смелости, характера, а иногда и честности поступать так же, а между тем всякий, имеющий крест, отличие, кокарду или иное вещественное доказательство своих, часто мнимых, заслуг, чувствует себя уничтоженным и обвиненным. Как же ему мочь отдать справедливость, ведь это значит осудить себя, публично признаться, что вся жизнь его есть одна сплошная ложь»[106].
106
Переписка И. Н. Крамского: В 2 т. Т. 1. И. Н. Крамской и П. М. Третьяков. М., 1953. С. 101.