Выбрать главу

"… меня проводили к тюремной карете, это нечто вроде "волчьей клетки", в таких у нас возят арестованных женщин: ящик из металлической сетки, крашенный в желтое и черное, изнутри которого можно кое-что разглядеть. Так я проехал еще не известную мне часть Брюсселя, блуждая взглядом по горбатым улицам, запруженным толпами бедняков, по барахолкам, расползающимся от центра города до старинной тюрьмы "Маленькие Кармелиты", где меня взяли под стражу довольно грубо, но зато я избавился наконец от кабриолета, причем, когда я выходил из него, мне поддал кулаком инспектор, такая сс…волочь!".

Верлену все время казалось, что его очень скоро освободят. Заблуждение вполне понятное, ведь они столько ссорились с Рембо, и нередко дело доходило до крови, а затем все возвращалось на круги своя. Правда, на сей раз — по неудачному, как он полагал, стечению обстоятельств — вмешалась полиция, и только ее дуростью можно было объяснить, что на приказе о заключении в тюрьму было начертано: "Папытка к упийстфу". Бедный Верлен иронизировал напрасно: в соответствии с показаниями Рембо (да и его собственными) дело было квалифицировано как покушение на убийство. Ситуация усугублялось и подозрением в гомосексуализме. 15 июля Верлену пришлось перенести унизительную процедуру — двое врачей обследовали его "с целью выяснить, имеются ли признаки педерастической связи". Вердикт оказался сокрушительным: оба доктора подтвердили факт существования связи.

Суда Верлену пришлось ожидать в "Маленьких Кармелитах". Это была уже настоящая тюрьма, а не просто полицейский участок. Первый день заключенного — сколько было об этом написано разными людьми, пережившими тюремное заточение. Детали всегда поражают своей однотипностью, но впечатления все равно остаются индивидуальными.

Один из важнейших этапов знакомство с сокамерниками:

"Вваливаюсь к ним, ошеломленный, робеющий и как будто все еще пьяный. Будучи одет прилично, тут же становлюсь — о не для всех! — мишенью зубоскальства, насмешек и совершенно убивающих меня взглядов. Надзиратель, грубая скотина, весь в побрякушках, толкает меня, добавив несколько слов по-фламандски, которые я понял по его тону. Он указывает мне пальцем на группу, где чистят картошку".

Несмотря на все свои эскапады, Верлен ощущал себя "приличным человеком" — и по воспитанию, и по образу жизни. Заключение было тяжело для него еще и тем, что он оказался выброшенным из общества. Вот его вызывают к начальнику тюрьмы, и тот произносит:

"Будьте любезны, садитесь, господин Верлен".

Даже много лет спустя поэт не забыл, что это было "первое вежливое слово после потока унижений". Начальник, впрочем, имел все основания проявить снисходительность именно к этому заключенному, ибо Верлен обратился за помощью к Виктору Гюго, и престарелый мэтр не замедлил с ответом:

"Я написал Учителю из "Амиго", прося его походатайствовать за меня перед особой, тогда еще мне дорогой".

Речь в данном случае шла о Матильде, и Верлен в очередной раз продемонстрировал трогательную и одновременно эгоистическую наивность: он почему-то полагал, что брошенная им жена ринется на его защиту, тогда как в реальности этот арест во многом способствовал положительному решению дела о раздельном проживании супругов.

Что же касается бельгийского чиновника, то он был поражен — не каждый день в подведомственную ему тюрьму попадали люди, знакомые с прославленным патриархом французской литературы. Записка Гюго, которую Верлен впоследствии отдал одному из своих английских друзей, гласила:

"Бедный мой поэт, я увижу вашу очаровательную жену и поговорю с ней о вас, ради вашего милого младенца. Будьте мужественны и вернитесь к истинному".

Судя по этм словам, Гюго полагал, что Верлен угодил в тюрьму по недоразумению и скорейшее возвращение в Париж зависит только от его желания. Несомненно, такое впечатление у Гюго сложилось благодаря тем фактам, которые счел нужным сообщить сам Верлен — еще одно доказательство того, как неверно оценивал поэт свое положение. Обращает на себя внимание и то, что в письме Гюго сквозит явное сочувствие к Матильде, которая пишет в своих мемуарах, что показывала ему пресловутое письмо Верлена, адресованное "Принцессе Мыши", — и великий старец был крайне удручен. Наконец, выражение "вернитесь к истинному" означает, что Гюго не считал "истинным" образ жизни Верлена — точнее говоря, его отношения с Рембо.

Естественно, не оставила своего любимого сына и мать: она ходатайствовала за него перед королевским прокурором, не пропускала ни единого свидания и очень быстро добилась всех послаблений, которые можно было получить за деньги. Верлен вспоминал об этом со слезами на глазах:

"… бедная моя, добрая моя старая мать, перед которой некогда разыгралась безобразная сцена,[88] моя мать, которой я принес столько горя, умершая от воспаления легких, и это случилось с ней, когда она ухаживала за мной, обреченным очередной болезнью на неподвижность!"

Мать проявляла чудеса самоотверженности и ловкости. Узникам были запрещены газеты, но она знала, как жаждет ее Поль узнать новости "с воли", и ради него была готова на все. Одну из таких сцен Верлен описал (дело происходило уже в тюрьме города Монса):

"По четвергам и воскресеньям моя мать, каждый раз припасая для этого случая официальное разрешение королевского прокурора, навещала меня. О, как тягостны (и сладостны) эти свидания через две решетки, чуть ли не в метре друг от друга! Никаких поцелуев, разве что воздушные, не поговорить без сидящего за дверью с оконцем соглядатая, который не спускает с вас глаз, шпионя за вами. Что за дело! Моя храбрая мать вынимает из кармана листок "Фигаро", купленный на вокзале, сложенный, вернее, скрученный в трубочку не толще рапиры, и передает ее мне сквозь обе решетки. Сколько волнений, судите сами! И сколько волнений потом, когда раскручиваешь, а затем и читаешь эту газету, ведь если б меня застали с нею в руках, последовал бы карцер, запрещение свиданий, отмена своего кошта и прочие неприятности!"

Вообще Верлен запомнил подробности своего тюремного быта во всех подробностях:

"Раз в день, утром, подследственные группами выходили в мощеный двор, "украшенный" посередине "садиком", где росли одни только желтые цветы, ноготки; каждый со своим ведром… высшее достижение гигиены! — его надлежало опорожнить в предназначенном для того месте и ополоснуть, а затем уже приступить к прогулке, двигаясь гуськом под взглядом надзирателя, может быть и сочувственным.

Об этом я написал в строфах:

Они идут, их башмакиВ тиши стучат:Робки, жалки.Из трубок — чад.Ни слова — карцер за стеной;И не вздохнешь!Как давит зной —Вот-вот умрешь".

Верлен, действительно, начал писать, еще находясь под следствием. Но до "покаянных" стихов новообращенного было еще далеко — в "Маленьких Кармелитах" были созданы "дьявольские новеллы" (как их определил сам Верлен), включенные позднее в сборник "Когда-то и недавно". Из них безусловно нужно выделить поэму "Crimen amoris", в которой Верлен впервые попытался осмыслить, что представлял из себя и чем стал для него Артюр Рембо. К слову сказать, Рембо в это же самое время был занят сходными размышлениями, лихорадочно дописывая "Сезон в аду".

Одно из самых пронзительных стихотворений было написано Верленом в подражание Вийону, который, подобно ему, побывал в заточении, именовал себя "бедным" и горько оплакивал свою погубленную юность:

Небосвод над этой крышейТак высок, так чист!Стройный вяз над этой крышейНаклоняет лист.В небе синем и высокомКолокольный звон.Чу! на дереве высокомПтицы тихий стон.Боже! Боже! все так мирно,Просто предо мной!Еле слышен, тихий, мирный,Ропот городской."Что ж ты сделал, ты, что плачешьМного, много дней,Что ж ты сделал, ты, что плачешь,С юностью твоей?"[89]

Наконец, настал день суда — 8 августа 1873 года. Дело Верлена разбиралось в старом брюссельском Дворце Правосудия, который "был безобразен, неудобен и разъеден бедностью, словно проказой". Верлена привозили туда в уже знакомой ему "гнусной повозке", вызывавшей у него теперь — когда первый шок уже прошел — ненависть и омерзение.

вернуться

88

Ссора с Рембо и выстрелы. Верлена, действительно, подводит память: он не замечает, что вступает в противоречие с изложенной им ранее версией.

вернуться

89

Из сб. "Мудрость". — Перевод В. Брюсова.